Огород нашего детства

IV. Возвращение в Ростов

Мы вернулись в Ростов через полтора года. Пахло вес­ной и Победой. Хотя до конца войны оставалось больше го­да, но все понимали — немцам «капут», жизнь налаживает­ся, то, страшное, ушло без возврата…

Я прискакала в бывшую свою школу, но не встретила в четвертом «Б» ни одного знакомого лица. А эти чужие де­вочки — недавно ввели раздельное обучение — уже все сбились в стайки, группки, соединились по парам, и я тор­чала среди этих компаний одинокая, как несжатый колосок.

Но я не слишком о сем горевала, потому что меня радо­стно встретили в доме Квашниных-Хрусталевых. Мама, приехавшая из деревни раньше нас с бабушкой, захаживала к Антонине Сергеевне, так что взрослая тропка не заросла, и я по ней сразу побежала A у Ники, мне кажется, тоже не все еще устаканилось в школе — слишком бурными были последние годы, и, как после всякой катастрофы, не только взрослые, но и дети еще оглядывались, разыскивали облом­ки прежней жизни, подбирали человеческий материал для строительства новой судьбы.

Нике же, я думаю, нелегко было угодить. А тут я — доброжелательная, неглупая, да и моя очарованность ею была видна невооруженным глазом и, скорее всего, прият­на. И книги, книги!

Ее и моя одержимость ими приобретала патологиче­ский характер. Шла у нас самая настоящая охота за хоро­шей литературой. А две девочки-книжницы, стараясь пре­взойти друг друга, нарывали чтива уже не вдвое, а вчетверо больше. Помогала и Антонина Сергеевна. Не знаю уж, где она раздобыла, но сглотнули мы по очереди принесенного ею «Графа Монте-Кристо». Томики издательства «Academia» очень удачно разваливались на части, и их можно было читать одновременно втроем. Ника уже дочи­тывала первый том, Антонина Сергеевна наслаждалась се­рединой, а я только завязывала знакомство с Эдмоном Дан­тесом.

Чарскую тоже не обошли. Помню: «Вторая Нина», «Гнездо Джаваха», «Тасино горе», «Сибирочка», «Щелчок». У этих книжек было свое достоинство: толстую, растрепан­ную повесть в синем или красном с золотом переплете можно было усидеть за ночь. Тогда же появился на нашем горизонте Бальзак, помнится, «Евгения Гранде». Но с не меньшим увлечением читали «Великое противостояние» Кассиля. Я где-то раскопала «Бюг-Жаргаля» Гюго, а Ника — довоенный томик Грина со «Ста верстами по реке» и «Алыми парусами».

Однако в лидеры с первых дней возвращения стечени­ем обстоятельств выбилась я. В деревне каким-то чудом по­пала ко мне «Юность короля Генриха Четвертого» Генриха Манна. Причем новенькая, в таком обольстительном оран­жевом коленкоре. До сих пор размышляю — когда ее изда­ли? Неужели во время войны? Или в тридцать девятом году, пока Молотов еще не кинулся в объятия Риббентропа и у нас еще популяризировали немецких писателей-антифашистов?

Эта книга меня ошеломила Я уже много читала взрос­лых романов — и «Мертвые души», и «Тихий Дон», и тре­тий том «Войны и мира». Но ни один из них не был так за­нимателен, как история молодого Анри Четвертого, и в то же время так реалистичен, в отличие от тех же вполне ус­ловных романов Дюма. И я пересказывала «Генриха Чет­вертого» Нике целыми главами, страницу за страницей: как шестилетний герой переносил через ручей девочку с начавшей развиваться грудью; как он, уже в Париже, за­глядывал под юбки сидевшей на качелях Марго; какой имели нрав и как выглядели Екатерина Медичи и Жанна Д’Альбре; как мать и брат избивали Маргариту, принуждая выйти за Генриха Наваррского, и Екатерина укусила Мар­го за ягодицу; как убили адмирала Колиньи в Варфоломеевскую ночь, а потом волочили за ноги по мостовой; как умирал от гемофилии Карл Девятый… И конца не было этим взятым из обыденной жизни и в то же время таким выразительным сюжетам, в которых участвовали еще и ис­торические лица!

Но не чтением единым жив человек! Ему нужны тепло, еда, одежда. Слава богу, проблемы тепла откладывались до осени. Апрельское солнце било в большие окна, образуя на полу нашей квартиры причудливый рисунок из светлых и темных квадратов. Последних оказывалось больше, по­тому что выбитые в сорок втором году взрывной волной стекла заменили по преимуществу фанерой. Но все равно квартира смотрела на южную сторону и за день успевала хорошо прогреться.

У Квашниных же царил всегда полумрак, и пятилетний Вадик выползал погреться в общий, повернутый на восток коридор, застекленный под вид галереи. Там он устраивался на полу с котенком в обнимку. Они были удивительно по­хожи, мальчик и котенок, — оба худенькие, большеголовые, с круглыми распахнутыми глазами, тоненькими ножками и вздутыми животами рахитиков. Котенка звали… Серунчик. Антонина Сергеевна, пыталась отговорить сына от не­благозвучной клички. Но Вадик был тверд в своих рассуж­дениях: «Он же серенький, значит — Серунчик».

С одеждой было неважно. Взрослые донашивали дово­енное старье. Вадику Антонина Сергеевна кроила и шила по вечерам вручную какие-то штаны и рубашонки. На счастье, он не торопился расти. Ника же получила энную часть ма­теринского гардероба. Тоже на счастье, на ней, что ни на­день, выглядело красиво. Воротнички ловко облегали неж­ную шею, подшитые Антониной Сергеевной юбки вились вокруг круглых розовых колен, колечки светло-каштановых волос кокетливо выскальзывали на лоб из-под беретки явно тридцатых годов.

У нас картина была совсем печальная. Во-первых, все довоенные вещи пропали при попытке эвакуации. Во- вторых, никто из наших женщин не умел шить. У бабушки имелось единственное платье. Гардероб моей мамы был на­столько фантастическим, что заслуживает отдельного рас­сказа. Упомяну только, что три зимы она проходила в ват­нике, который ей «организовали» в облздраве в качестве спецодежды для выездов на эпидемии.

Из своих нарядов сорок четвертого года помню не­сколько вещей: брезентовые полуботинки на светлой резине (прислал отец из Москвы) и босоножки — деревянная платформа и белые ремешки-крепления, похожие на фити­ли для керосиновой лампы, а также хлопчатобумажную трикотажную кофточку красного цвета, что-то вроде свите­ра (тоже, по-моему, из Москвы). Я ее обожала. И нравилась она мне тем больше, чем больше я из нее вырастала. Стано­вилась перед оконным стеклом и любовалась, как туго сви­тер меня обтягивает. Юбка, конечно, портила впечатление. Ее кое-как сляпала бабушка, распоров мою старую матро­ску. Верх элегантности и шика в сорок первом году, раритет и предмет всеобщей зависти — с гюйсом, галстучком, плис­сированной юбкой и шевронами, — превратилась в неопыт­ных руках бабушки в неправильный четырехугольник, при­сборенный в поясе на резинке.

Росла я не по дням, а по часам, и мои худые и совсем не розовые колени с грубыми чашечками —- я бы сказала, чаш­ками — торчали из-под юбки. Слава богу, в оконном стекле отражалась только моя верхняя половина, так что о нижней можно было не вспоминать. А на более теплое время вер­нувшаяся из Кургана бабушкина подруга тетя Женя уже сшила мне платье из той парусины, что мама получила по талону. Тоже ничего особенного — что-то вроде раскле­шенного мешка с рукавчиками. Но из нового материала, со­строченное на машинке, ни разу не стиранное и поэтому сминающееся в жесткие складки, оно казалось мне велико­лепным.

Так или иначе, голыми не ходили. С едой все склады­валось значительно драматичней. Мне, например, есть хотелось постоянно. И чувство голода было куда острее, чем в прошлом и позапрошлом, абсолютно скудных годах. На­верное, я уже вступала в пубертатный возраст, и мой орга­низм остро нуждался в строительном материале. Чтоб ру­ки-палки и ноги-палки обросли мясом, чтоб было из чего сформироваться груди, чтоб появилась хоть какая-то по­па, чтоб заиграл румянец на щеках, покраснел рот и пере­стали разрушаться без кальция зубы — залог девичьей красоты.

В поисках еды я то и дело нарушала нормы морали. Нашла в углу кухонного шкафчика за пустыми бутылками сухофрукты в полотняном мешочке. Наверное, мама при­везла из области, и их решили поберечь то ли к моему дню рождения, то ли к Первому мая. Конечно, не удержалась и слопала мясистую грушу. К ней совсем не подходило оп­ределение «сушеная». Потом положила мешочек на место, загородив его посудой понадежней. Прежде всего от самой себя. Бесполезно. Что бы я ни делала: готовила уроки, чита­ла книжку, даже сидела в классе — я представляла себе то полотняный мешочек в темных пятнах от фруктов, то большие кривые хвостики груш, за которые их так удобно вылавливать наружу, то их сладкую мякоть, застрявшую между зубами.

Боролась я с искушением три дня. На четвертый, когда бабушка отлучилась, я вытащила мешочек и съела на этот раз не грушу, а немного вяленых вишен. Через два дня — горсточку оранжевых яблочных ломтиков. Немного спустя — опять грушу. Потом темпы моих набегов стали уча­щаться. Согрешить трудно только в первый раз, а по нака­танной дорожке скользишь, как по маслу. А когда три не­дели спустя в мешочке оказалась единственная груша и несколько вишен, я быстро сунула все в рот, а сумочку забросила развязанной на другую полку — пусть подума­ют на мышей…

Не подумали. Было расследование и испепеляющий презрением бабушкин взгляд в качестве возмездия. Больше из шкафа я не таскала, но не потому, что устыдилась, а про­сто таскать было нечего. Но довески мокрого желтого хлеба из кукурузной муки, которые нам выдавали по карточкам почему-то не в магазине, а в буфете на маминой службе, были всегда мои. Если довесок был чересчур крупный или хлеб чересчур мокрый, и я опасалась, что принесу домой совсем уж мало, я подбирала во дворе облздрава под стары­ми шелковицами подходящую щепочку и перепиливала ею довесок пополам.

Был еще криминальный эпизод на почве еды — школьные завтраки. Нам ежедневно давали по кусочку хлеба и по две липких «подушечки» или по ложке сахарно­го песку. Получала и раздавала эти сокровища Любка Са­фонова. И вот изредка ей удавалось прихватить завтрак на кого-то из отсутствующих. И чтоб повязать круговой по­рукой некоторое количество одноклассниц, Любка делила лишнюю порцию с тем, кто помогал ей таскать поднос из буфета в класс. Я к ней в подручные попала всего раз, и то случайно, но незаконную эту корочку и подушечку съела с особым сладострастием — грех придавал им восхити­тельный привкус.

А взрослые, все взрослые военной поры: родители, учителя, всякий служилый, начальственный люд — знали про наши преступные деяния, видели наши голодные глаза и костлявые фигурки и терялись в догадках — чем бы нас подкормить? Как бы протянуть еще? До Победы? До новой, счастливой, мирной жизни?

И в недрах административной мысли пробилась, взош­ла, расцвела великая идея — огороды! Дать горожанам по земельному участку, в руки — по тяпке, и пусть во внеслу­жебное время машут ею на благо собственному желудку, а заодно и дышат свежим воздухом. Кое-где, говорят, рабо­чие и служащие картошку сажали прямо в центре города, в тени многоэтажек, на бывших цветниках и газонах. В Рос­тове же места хватало за городской чертой, на тучной, за­стоявшейся донской земле. Все предприятия, учреждения, профсоюзные объединения (или почти все) суетились, вы­бивали участки, составляли планы, списки — активно вели объявленную огородную кампанию. «Медсантруду» отреза­ли необъятное поле на левом берегу Дона.