Огород нашего детства

V. Бабы сеяли горох…

Когда я узнала, что у нас будет огород, то подскочила до потолка. Слова «колхоз», «агроном», «урожай», «трактор» для детей моего поколения были такими же знаковыми, как для нынешних школьников «компьютер», «интернет» и «мобильник». Мы смотрели в кино «Богатую невесту», «Трактористов», «Свинарку и пастуха», пели «Мы желез­ным конем…» и «Прокати нас, Петруша, на тракторе»… А самая увлекательная игра из всех, что я придумала для ватаги дворовых ребятишек перед войной, была именно игра в «огород». Мы все стали колхозниками, я — предсе­дателем, кого-то назначила агрономом. Дружно вскапы­вали щепками не залитые асфальтом кусочки двора, вты­кали в землю жареные семечки и удивлялись, почему они не всходят — мы их так обильно поили водой утром и ве­чером.

Разочаровавшись в масличных культурах, я отыскала в тенистом уголке двора стелющиеся кустики каких-то растений, у которых вместо листьев были продолговатые темно-зеленые пупырышки. Окрестив их «огурцами», мы стали за ними «ухаживать». Пополивав три дня, мы «со­брали урожай», разложили его на кукольных тарелках и торжественно съели с хлебом. К счастью, животы ни у кого не расстроились.

Но это все была игра, фантазия. А тут — настоящий огород! С настоящими огурцами! С помидорами! И с картошкой! И с арбузами!

Мама где-то доставала семена, рассаду, немного про­росшей картошки — ее надо было почистить перед посад­кой и закопать кожуру с ростками. Ходила советоваться с Антониной Сергеевной. Та тоже получила участок через «Медсантруд». И нужно было расстараться, чтобы наши де­лянки оказались по соседству.

Какой дул в этот день ветер! Теплый, свежий, веселый! Я только сегодня понимаю, что «веселый ветер», о котором распевал Роберт Грант в знаменитом довоенном фильме, — это не просто художественная метафора. Это особое весен­нее, радостное состояние и природы, и души, и тела. Как раз такое, как в тот день.

Мы, огородники, толпились в кузовах двух полуторок, которые вывезли нас на левый берег, вцепившись друг в друга, подскакивая на песчаных рытвинах, вытягивая лю­бопытные шеи и вытаращив любопытные глаза.

По сельскохозяйственному плацдарму, не спеша, бро­дила лошадь с плугом, из-под которого вываливались черные куски почвы, насквозь проросшие застарелыми травами и корнями. Мужчина и женщина с красными повязками с землемерной пешней и колышками обозначали участки, выкрикивали фамилии.

Все до мелочей напоминало кино и было поэтому осо­бенно прекрасно. Я стояла на краю нашей делянки и не могла надышаться запахом сырой земли, наглядеться на бе­гущие по небу облака. Ветер сдувал их к горизонту, как пе­ну с молока, и весеннее солнце припекало поле, возбужден­ных людей, плавно текущий за их спинами Дон, вздымаю­щиеся на правом берегу развалины радиокомитета, театра и других разбитых бомбами зданий. Совокупность всех этих деталей создавала единственную в своем роде картину вре­мени и места.

Следующая наша вылазка на огород уже носила буд­ничный характер, но все равно опьяняла. Мы разбивали и засаживали засевали грядки. Мы хотели вырастить все, буквально все: картошку, редис, помидоры, огурцы, лук, арбузы, дыни, морковь, тыкву, свеклу, подсолнухи, кабачки, огурцы, горох. Ох, и фасоль! Обязательно фасоль! Мы за несколько дней до посадки замочили ее в сырой тряпочке, чтоб между семядолями образовался росток, знакомый по учебнику естествознания, где он напоминал человеческий зародыш из этого же учебника.

Бестолково, но вдохновенно, поминутно бегая за сове­том на соседние участки, мы закапывали семена, высажива­ли рассаду. У мамы в руках белела инструкция Антонины Сергеевны. Они с Никой все посадили накануне и составили для нас шпаргалку.

Руки наши были в земле, мы вспотели, устали и не за­метили, как приблизился вечер. Солнце скрылось за тучи, подул ветер, но мне все равно было ужасно жарко.

Можно что-нибудь соврать, но не хочется. Не помню я, ну не помню, как в тот день мы добирались до огорода и почему не могли вернуться тем же путем. Зато отчетливо помню, как, торопясь успеть засветло, мы с несколькими соседями по огороду двинулись в сторону воды, чтоб пере­правиться в город на лодке. Вышли на берег напротив раз­валин театра и увидели, что наш ленивый, обычно почти неподвижный Дон вдруг раскачался ветром, прямо как мо­ре. Серо-коричневые волны метались в беспорядке, вспле­скивая пену барашков.

Перевозчики повытаскивали лодки на берег и стояли, избоченясь, уныло созерцая, как пропадает верный зарабо­ток. Один лодочник подгребал к песчаной отмели, возвра­щаясь из последнего рейса. Это был немолодой мужик с темно-красным от весеннего загара лицом, на котором блестели капли воды. Подведя лодку к столпившимся ого­родникам, он махнул рукой:

— Эй, кто тут смелый? Перевезу за милую душу! Будь­те покойны, всех доставлю в целости. Я ж только что с во­ды! Ну, качает легонько. Даже через борт не перехлестыва­ет. А у меня байда — во! Лучшая на причале! Спросите у ребят!

Лодочники кисло улыбались, хмуро молчали. Огород­ники топтались нерешительно. Вдруг какой-то парень лет шестнадцати шагнул к лодке, держа за руку белобрысую, веснушчатую девчонку.

— Едем, Саша, едем! Пешком до ночи не доберемся!

За ними, шлепая ногами по воде, неловко забрались в байду две женщины средних лет.

—- Еще одного человека могу взять, — крикнул пере­возчик. — Только быстро, быстро!

Мама внезапно потянула меня за руку, как тот паренек свою Сашу, и, погружаясь по колено в холодную воду, я с опаской пошла к лодке.

— Давай, девочка, давай, — шумел перевозчик. — Плавать-то умеешь?

Я машинально кивнула головой и перевалилась через борт. Пока мы с мамой умащивались на носу, пока лодочник, оттолкнув свою посудину от берега, вскакивал в нее и, налегая на весла, поворачивал в сторону Ростова, я вдруг вспомнила, что мама моя плавать не умеет совсем. И тут же постаралась об этом забыть. И забыла почти моментально. Потому что объял меня совершенно животный ужас…

Я была, в общем, смелой девчонкой. Залезала на любые высокие деревья с самыми ненадежными ветками. В темно­те и в одиночестве ходила по проулкам села Ремонтного и по улицам Ростова. Спрыгнула однажды из окна нашего полуторного этажа. Научившись перед войной в Кабардин­ке плавать, заплывала метров на пятьдесят от берега — громадное расстояние для семилетней девочки. Там же со­вершала двухкилометровые походы из санатория в поселок рыбаков, чтоб посмотреть, как вытаскивают сети с уловом. А по пути постоянно давала себе задание: то перепрыгнуть через небольшую расселину, то взобраться на отвесную метровую стенку и спрыгнуть с нее на осыпь, то сорвать с колючего куста шиповника гроздь цветов.

Я готова была вступить в конфликт с мальчишкой или девчонкой старше, крупнее меня, если нужно было защитить слабого. Помню, как до войны во время такой стычки некая здоровенная, года на лва старше меня и, как сейчас бы сказали, «накачанная» Светлана из соседнего двора схвати­ла меня в подъезде за плечи и с размаху толкнула на парад­ную дверь. Я ударилась позвоночником о железную двер­ную ручку и потеряла сознание. Когда очнулась, Светлана эта уже убежала, а вокруг меня толпилась наша ватага и среди нее плачущая Милочка Уманская, защищая кото­рую я и пострадала. Но и после этого инцидента я по необ­ходимости посещала соседский двор, а при встрече с этой Светкой гордо вскидывала голову и шла своей дорогой. С такой же осанкой входила я в кабинет зубного врача.

И в то же время иногда меня охватывал патологиче­ский, совершенно необъяснимый страх. Например, когда мне было уже лет тринадцать и я жила в Москве, меня по­просили сводить в ЦПКиО десятилетнюю девочку из провинции, показать ей чудеса столичных аттракционов. Там была так называемая «мертвая петля» — фанерный (нет, наверное, дюралевый) двухместный самолет, прикреплен­ный к трехметровой перекладине. Мы бодро влезли в него с моей подопечной, нас пристегнули ремнями, загудел мо­тор, и самолет пошел вперед и вверх.

Ужас охватил меня тотчас. Я отлично знала, что нахо­жусь в безопасности, но существо мое разрывалось на части от необъяснимого страха, который достиг наивысшей точ­ки, когда мы повисли вниз головой на высоте шести метров. Самолет с воем начал спускаться, девочка смеялась, болта­ла, а я, умирая, ждала, когда же мы наконец приземлимся. Самолет шаркнул брюхом по помосту… и пошел на второй заход. Боже! «Мертвая петля» повторялась… Когда полет завершился, я еле выбралась на помост, не веря, что все по­зади, проклиная себя за то, что сама влипла в эту историю… и все же тайно гордясь тем, что не издала ни звука за два круга.

А занимаясь в университете спортивной гимнастикой, как я боялась выходить на турнике в упор с помощью маха ноги из виса на подколенке (можно из этой специальной терминологии понять мою исходную позу и конечную цель?) Но почему? Я спокойно кувыркалась на кольцах, на разновысоких брусьях. А турник был ниже меня ростом, тренер стоял рядом! То же происходило в альплагере: я ловко лазала по скалам, но оступалась, спотыкалась, нена­видела морену.

Мы, безусловно, недооценивали долю подкоркового, инстинктивного в человеке. С разумными, управляемыми, зависящими от меня ситуациями я отлично справлялась. Но в тех случаях, когда я не контролировала обстановку, когда мой разум или мое тело оказывались бессильны, темное подсознание вырывалось наружу, вопило об опасности, ры­чало, страдало, изнемогало от страха.

Именно это происходило со мною в лодке. Я умирала на каждом подбрасывающем нас гребне, от каждой волны, перехлестывающей (а они все же перехлестывали) через борт. Сколько мы плыли — час, наверное, — столько про­должалось это умирание, этот животный, патологический ужас, превративший меня в комок неразумной, застывшей в ожидании конца протоплазмы. Это впечатление я сохра­нила на всю жизнь. А вот как мы причалили, как доковыля­ли до дома — не помню. Вообще ничего не помню, потому что тут же свалилась с температурой сорок и без сознания. У меня началась корь.

Жизнь человека — длинная, многотомная книга, мес­тами скучная, местами захватывающая, а то даже и таинственная. У всех — разная. Но первый ее том — повесть о детстве —- состоит у каждого из обязательного набора глав: знакомство с близкими, постижение их характеров и взаимоотношений; новые лица — соседи, знакомые, пер­вые друзья; поездка в гости и — о, целое приключение, пла­ванье на «Эспаньоле»! — в другие города или села; встреча с книгами — их тебе читают, читаешь сам, увлекательно, скучно, неисчерпаемо, надоело; потом — природа, живот­ные в доме и вокруг; музыка, кино, театр; первые столкно­вения с действительностью первые конфликты, попытки понять их причину и устранить ее…

Это оглавление первого тома очень обширно, не стоит его полностью перечислять. Но одна глава там всегда при­сутствует в качестве центральной — «Болезнь». Без нее не обходится ни одна книга о ребенке. Болеет Тема Карташев, Том Сойер, Николенька Иртеньев, Алеша Пешков, Малень­кий оборвыш, Реми. И во время их опасной и длительной болезни они расстаются с прежними представлениями о жизни, переживают физический и моральный кризис, вы­здоравливают заметно повзрослевшими.

Вынуждена констатировать — ничего подобного со мной не произошло. Хотя корь и была самой тяжелой моей болезнью не только в детстве, но и за всю жизнь. Больше трех недель провела я под домашним арестом. Попыталась побить рекорд в тридцать четыре года гнойным аппендици­том, но уже через пятнадцать дней меня выписали из боль­ницы «скорой помощи».

И все же впечатлений от этой долготекущей кори оста­лась куча. Во-первых, прихожу в сознание и нахожу себя в задней комнате на широкой маминой кровати. Мне ужас­но жарко, и я сталкиваю в ноги и колючее суконное одеяло, и ветхую простыню. Сквозь какую-то мутную пленку на глазах различаю на противоположной, салатного цвета сте­не большую черную тарелку репродуктора. Он включен, издает звуки, но я не могу понять — слова это или музыка. Звуки выскакивают из тарелки и подпрыгивают по полу; вразнобой — одни чуть-чуть, другие — высоко, почти до потолка. Прыгают все быстрее и быстрее, как прыгали вол­ны на Дону. Их становится все больше, они подступают к кровати. Я хочу закричать, но голоса нет. Мычу что-то невнятное. Появляется некто смутный и выключает радио. Звуки уползают — одни в тарелку, другие под кровать. До следующего раза.

Через несколько дней бред отступает вместе с высокой температурой. Я лежу тихая, расслабленная, и разглядываю свои тощие, длинные руки, покрытые темно-красной коркой. Такой же темный, стягивающий панцирь я ощущаю на ногах, на плечах, на лице — везде. Подходит чуть слышно ступая, бабушка:

— Попей компота.

«Опять где-то раздобыли сушеных фруктов», — мелькает мысль. Я делаю один глоток и отворачиваюсь к стене, у меня болит горло и жжет глаза.

Когда я прихожу в себя — или просыпаюсь? — в сле­дующий раз, в комнате царит полумрак. С трудом повернув голову, вижу красную ткань, косовато прикрывающую ок­но. Скриплю надсадно: «Пить». На этот раз питье какое-то невиданно приятное, кисло-терпкого вкуса. Выпиваю чаш­ку до дна.

Я начинаю выздоравливать. Уже не только пью кипя­ченую воду, сдобренную гранатовым соком, который ба­бушка выжимает из густо-красных зерен через марлечку, но беру в рот сами зернышки, прокусываю их с наслаждением. Я никогда раньше не ела гранатов, понятия не имела, что такие существуют. Мама приносит к тому же настоящее пи­рожное, бисквитное. Медленно его съедаю. Откуда она все это доставала? Ни до моей болезни, ни несколько лет спустя я не встречала таких лакомств в продаже.

Вот могу сидеть в постели, вести разговоры. Узнаю, что в школе идут экзамены. А меня от них освободили Первые экзамены в моей жизни! Какое горькое разочарование! Но довольно быстро я утешаюсь. Разве плохо валяться в посте­ли и чувствовать, как исчезают все неприятные ощущения — жар, боль, почесуха, резь в глазах? Обидно, что книг мне пока не дают: конъюнктивит! Иногда бабушка отрывает полчаса от хозяйственных хлопот и читает мне Лермонтова. Или рассказывает что-нибудь из своего детства. Как болела дифтеритом и ее поместили в палату, где сидела привязан­ная на цепи сумасшедшая, которая грозилась съесть «про­тивную девчонку».

Мама возвращается поздно: кое-как перекусив, бежит ко мне и сообщает, что огород она весь засадила, что поя­вились первые ростки, что Ника и Антонина Сергеевна шлют мне привет и придут в гости, как только закончится карантин.

Наконец я перестаю быть опасной. Из школы, конечно, никто не появляется: я так и не обзавелась близкими друзь­ями, а неблизкие все озабочены экзаменами. А вот Ника тут как тут — красивая, румяная, со своим необычным голосом, немножко стеклянным, но и немножко картавым, что при­дает волшебности теплоту.

Она прямо переполнена впечатлениями наружной, отдельной от меня жизни. Тут и экзамены, которые Ника сдает на «отлично», (мне все это не очень понятно — би­леты, комиссия, представитель гороно, у кого-то нашли шпаргалку, кто-то оставлен на осень…) И дела огородные: кто-то потоптал на их участке грядки с дынями. Пришлось пересеивать. Неизвестно, успеют ли вызреть?

А вот и книжные новости: ей обещали достать замеча­тельную книжку «Два капитана». Она печатается сейчас в каком-то журнале, но, говорят, есть отдельное издание. И еще была передача по радио. Ты не слышала? Ах, да, ты же сильно болела! А пока я принесла «Том Сойер — сы­щик». Продолжение «Тома Сойера» и «Геккльберри Фин­на». Знаешь, как интересно! И вот «Голова профессора Доуэля»…

Итак, жизнь продолжается…