Старухи

* * *

В сентябре бабушка переехала ко мне в Сибирь. Мо­жет быть, ее подтолкнули мои письма? Однажды на моих глазах в Петергофе одновременно включился весь каскад фонтанов. Зрелище не только великолепное, но мистическое: этот блеск, плеск, радужное сверкание струй за­вораживали, притягивали, тревожили, куда-то звали. Такие же мощные брызги, струи восторга долетали из Но­восибирска до Ростова в моих посланиях. Меня восхища­ло и радовало все: масштабы пробудившегося города, его гулкий пульс, моя новая газета, оперный театр, авторс­кий концерт Хачатурьяна и Кабалевского в филармонии, строительство Академгородка, знакомство с молодыми уче­ными, квартира в самом центре города, рядом со знаме­нитым «Красным факелом», вступление в Союз журнали­стов и удачное выступление в Союзе писателей при обсуж­дении свежего романа известного автора. Я бросалась в эти струи, потоки, водопады новизны, они несли меня с головокружительной быстротой, и, выпрастав из течения руку, я ухватила за собой бабушку.

А через два с небольшим года я и мои новосибирские друзья похоронили ее на Клещихинском кладбище.

Его только что открыли, будто специально для бабуш­ки. Впрочем, гак и было. Это мы, тысячи мигрантов из европейской России — Москвы, Ленинграда, Киева, Ро­стова, Одессы — превратили Новосибирск в миллионный город, и его покойникам стало тесно на уютных зеленых городских кладбищах. Хотя старожилам еще можно было как-то втиснуться. Для приезжих же отвели этот огром­ный глинистый пустырь за городом. Впрочем, спустя годы, дискриминация уже шла не по месту рождения, а по сте­пени причастности к элитному слою. Моя подруга-ленин­градка, известный в Новосибирске человек, похоронила своих родителей на городском кладбище. А мои свекор и свекровь, коренные сибиряки, упокоены на все той же Клещихе.

Только теперь это не пустырь, а многокилометровый уродливый город мертвых, скученный, с жалкой растительностью. А главное — бабушкиной могилы на нем уже нет. Через два года после моего возвращения в Ростов зим­ней ночью на Клещихинском кладбище случился страш­ный пожар. Как раз у самого въезда. Сгорели все ранние памятники, в том числе бабушкина деревянная пирамидка со звездой и избушка администрации с записями и плана­ми. Что уцелело от огня — перекопали и перерубили опоз­давшие пожарные.

Может, будь я в Новосибирске, по свежим следам что- то удалось бы разыскать… А так… Бабушка получила по вере своей. Она часто говаривала:

— Все надо живому, мертвому — ничего. Если я умру — можете меня выбросить собакам.

Как тут не поверить в движущую силу слова! Может, для исполнения этого кощунственного желания судьба и затащила ее в Сибирь? Чтобы нигде, нигде, нигде нельзя было отыскать ее следов?..

* * *

Но я-то не хочу смириться с этим. Не могу… И я начи­наю прокручивать ее новосибирскую жизнь, перебирать по дням и часам эти два года: что принесло бабушке наше опрометчивое решение — только ли житейские тяготы и мучительную болезнь, завершившуюся смертью?..

Да, теперь-то я знаю, как опасна для пожилых людей резкая смена климата и обстановки. А тогда никто об этом не думал. Сентябрьский же Новосибирск, с таким ухо­женным сквером на Красном проспекте, всего в трех квар­талах от нашего жилья, где доцветали канны и густо роня­ли желтеющую листву райские яблони, очень бабушке нра­вился. И небольшая наша комната в старом бревенчатом доме, похожем на сказочный теремок, а внутри на ма­ленькую шкатулочку. Окна на ночь закрывались ставнями снаружи (это была моя вечерняя обязанность). Болты, ко­торыми завершались длинные металлические полосы, при­держивающие ставни, вставлялись в узкие отверстия в брев­нах, и уже изнутри, в комнате, болт разворачивался по­перек, и теперь никакой гость не мог вломиться в дом. Видать, до революции жили в нем осторожные и небедные люди. Готовили пока на электроплитке, потом купили керосинку. Кухня была отгорожена от жилого помещения внушительной печкой. Конечно, печка испугала бабуш­ку, напомнив наше деревенское житье-бытье. Но погода пока нас баловала. К тому же мне уже завезли стараниями редакции полный сарайчик угля и дров. Он даже как бы распух, выпятил брюшко по сравнению с соседскими, и мы смотрели в будущее с оптимизмом.

Зато как охотно приняла на себя бабушка роль милос­тивой, но строгой государыни нашего карликового королевства.

Из мебели у меня была верная раскладушка, да от пре­жней хозяйки остались колченогие столик и табурет. Через десять дней прибыл из Ростова контейнер с посудой, книжным шкафом и бабушкиной кроватью (она умерла все же на ней, и даже подушка и одеяло были ее искон­ные, сделанные на заказ еще в тридцать пятом году в Став­рополе из гусиного пуха и верблюжьей шерсти, чудом уцелевшие во время войны; причем, поверх большой по­душки лежала всегда маленькая «думочка» в бледно-розо­вой наволочке.

Но этого бабушке показалось мало. Раскладушка в ин­терьере ее шокировала. Она еще в детстве старалась мне внушить, что внешняя гармония является частью внут­ренней. Афоризм ее любимого Чехова: «В человеке все должно быть прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли» не сходил у нее с уст еще за десятки лет до того, как его растиражировали, затерли до дыр. Неумение быть элегантной она считала одним из самых тяжких и уже не­поправимых материных недостатков. Мое же равнодушие к собственной внешности она надеялась перебороть, как и остальные юношеские загибы.

И чтобы бабушку не травмировать, я приобрела у со­служивца подержанный, зато ярко-красного барракана, диван. Мебель ведь тогда можно было купить или по записи, или по блату. Кроме того, каждое утро по пути в редак­цию я забегала в темноватый, всегда пустой мебельный отдел универмага. И таки налетела на внесписочные, вкон- цеквартальные стулья. Купила полдюжины, а бабушка до­говорилась с рабочим из магазина, который их привез на тележке, что за определенную мзду он нам «организует» ее хрустальную мечту — кухонный шкафчик. Мужик слово сдержал через несколько дней — продолжался конец квар­тала. Бабушка поставила шкафчик не в кухне, а на почет­ное место в комнате — в простенке между окнами — и накрыла старенькой скатертью: это был и стол, и буфет одновременно.

А какими она кормила меня по вечерам блюдами! Пос­ле грязной бийекой чайной, где преобладали котлеты из хлеба на старом растительном сале, офицерская столовая (я работала в окружной военной газете) мне казалась с ее азу по-татарски и борщами со сметаной прямо луккуловы- ми пиршествами. Но теперь я вспомнила, что такое до­машние картофельные котлеты и тем более — мои обожае­мые капустные! А как таяла во рту знаменитая бабушкина рисовая каша с изюмом: каждая крупинка отдельно, но при этом ни малейшей сухости, все дышит теплым паром и пахнет виноградной сластью. А компот из ростовских сухофруктов!

Впрочем, и я отличалась на хозяйственном фронте. Ока­залось, что в Новосибирске, если накопить информации, можно запастись хорошими продуктами. Во-первых, в гар­низонном магазине частенько случалось мясо. Во-вторых, я мясо обнаружила в каком-то малозаметном подвальчике возле «Красного факела». Только с утра пораньше в вы­ходной, пока аборигены не очнулись со вчерашнего по­хмелья. А я, с нашей южной привычкой вставать в шесть утра, уже тут как тут — к открытию. И если не мясо, то мороженая курица мне всегда достанется, потому что си­биряки предпочитают свинину и курам, и «скотскому мясу» (говядине).

А каких яблок навезли в Новосибирск из Китая и Ко­реи: крупные, чистые, темно-зеленые, на вид совсем как ростовская «семеринка». На всех углах — без очереди! Счи­талось у народа, что дорого — двенадцать рублей! Но я-то теперь получала целую кучу денег — в полтора раза боль­ше, чем в Бийске! И мама нам подкидывала. Так что мы себе ни в чем не отказывали. Постельное белье забирала в стирку симпатичная черноглазая Маша из соседнего дома (как нашлась — не помню). Она же выбелила квартиру, включая деревянные потолки, а комнатка теперь еще боль­ше напоминала шкатулку. Окраску пола отложили до вес­ны, но уже обо всем с Машей заранее условились: цвет решили оставить такой же — ярко-желтый.

Однако бабушка и мне не давала скучать. Утром выне­сти ведро в уборную во дворе и сбегать с двумя чистыми ведрами на соседнюю улицу к колонке —- это мое святое. Потом купили сорокалитровый алюминиевый бак и поста­вили его в сенях, общих с соседями, чтоб была вода в запасе. К тому же бабушка быстро прибрала к рукам мои разгильдяйские воскресенья — утреннее валяние с книж­кой, вялое ковыряние в недописанных рассказах, шата­ние по букинистическим магазинам. Одно воскресенье я стирала, следующее — мыла полы. И это неотвратимо. А так как воду приходилось носить, а помои выносить, то день пролетал незаметно в этих курсированиях взад-впе­ред, с трапезами в промежутках. А еще раз в месяц я дол­жна была протереть все щели, все диванные и кроватные пазухи дезинсекталем — бабушка панически боялась появ­ления клопов или тараканов. Увиливать было бы беспо­лезно. Да и духу не хватило бы, когда она так поддержи­вала эту уборку, вылизывала, вылавливала, вытирала каж­дую пылинку. Все вещи лежали строго на своем месте, и даже отсутствие шифоньера не мешало нашему уюту.

Впрочем, бабушка мне сочувствовала и предлагала свой выход из ситуации. Он казался ей беспроигрышным и со­вершенно естественным:

— Будем платить Маше больше, и пусть она приходит каждое воскресенье на полдня.

— Бабушка, вряд ли Маша согласится. А еще — откуда такие деньги?

И Маша, скорее всего, не согласилась бы. Потому что были другие годы. И другой социум. В Сибири помощь по хозяйству за деньги не принято было ни оказывать, ни получать. Разве на какой-то очень высокой ступени иерар­хической или имущественной лестницы. Но последнее уточнение бабушку не смущало:

— Ты так хорошо пишешь, тебя всегда хвалят, печата­ют. Не ленись, работай вдвое, втрое — на все денег хватит,

— Ну, и как ты это себе представляешь? Я же целый день в редакции. А там у меня и письма, и работа с авто­рами, и собственные статьи по плану отдела. И дома вся­кую минуточку ты меня загружаешь…

— Вот и надо из этого вырываться — из чужой работы. За счет своей. Ночью пиши, в других газетах печатайся, в журнале, в Москве. Каждый человек обязан делать то, для чего он предназначен. Я в Батуми в клинике на двух ставках работала, да еще бежишь в холерный барак на де­журство. И от подпольных абортов не отказывалась — де­тей-то двое. Один раз проткнула матку (с каждым может случиться), кровь течет, она бледнеет. Раздумывать не­когда. Бегу на улицу, кричу, зову фаэтон. Запихиваю ее в повозку, простыни подтыкаю, извозчика по спине луп­лю. Успели… В клинике все аккуратно сделали и меня прикрыли, и пациентка промолчала. Потом только за го­лову схватилась — а если не смолчали бы: мне тюрьма, детки — пропадай! Зато — няня у Юрика. А в воскресенье — платье «шантеклер» надену (мне еще модистка такую нашлепку на попу делала — дефект замаскировать), туфли на заказ шитые, зонтик — все «pendant» — и с детьми на бульвар. Юрик в матроске, мать твоя — в шелк-полотне, атласный бант в косе.

— Бабушка, ты забываешь, что тогда не нужно было рыскать по магазинам, стоять в очередях, а тебе, всего лишь операционной сестре, полагалась казенная квартира от клиники с обедом и стиркой для всей семьи.

— Тебя послушать, так и не надо было революцию де­лать! Людей, готовых вывернуть любую идею наизнанку, всегда хватало. Лев Толстой еще при царе себе сапоги та­чал. Воображаю, как они выглядели! Мог бы за это время еще одну «Анну Каренину» написать!

— Ну, это же вы хотели, чтоб кухарки управляли госу­дарством! Вот они и управляют. А журналисты полы моют, ученые портки стирают…

— Ты нам ульяновской чуши не приписывай. Сам он, кста­ти, никогда копейки не заработал, жили из партийной кас­сы. А Георгий Валентинович кроме нелегальных изданий в литературных журналах печатался, хорошие гонорары полу­чал. И Софья Марковна в своей клинике прекрасно зараба­тывала. Зато и горничная, и гувернантки у девочек…

— А Ленин называл Плеханова барином… — дальней­ший спор уходил от проблем еженедельной уборки, пре­вращаясь в политическую ссору.

Но вот пришла зима, и все многоцветные варианты на­шего бытового устройства свелись к одному, самому простейшему — выжить.

Комментарии (1)

  • Анна К. :

    Это первая повесть Инны Калабуховой, которую я прочитала еще в конце прошлого века и которая сразу захватила меня как манерой письма, так и глубиной смысла, щемящей интонацией и яркостью восприятия бытия, людей и вещей.

    Мне кажется, что книга вызвана на свет тремя равноправными силами — виной, любовью и памятью. Автор тщательно и с бесстрашием исследователя анализирует характеры самых близких ему жизненных персонажей, повлиявших на его становление и тем самым сыгравших, если так можно выразиться, роковую роль в судьбе. Расставляет и переставляет приоритеты, воздает должное и отдает долги.

    В результате всего этого читатель становится свидетелем чуда — чуда воскрешения нескольких женщин, которые перестают быть только литературными персонажами и оказываются полноправными участницами нашей сегодняшней жизни. Потому что границы между временами и событиями стираются. Всё имеет продолжение, ничто и никто не пропадает. Такова магия слова Инны Калабуховой.