Старухи

* * *

А я хочу еще минуточку побыть в благословенных осенних днях.

Вот — неслыханное чудо — приехал в Новосибирск на гастроли Давид Ойстрах, и мы с бабушкой идем на кон­церт! Слава богу, он состоится в воскресенье и не надо отпрашиваться пораньше с работы.

Свой наряд бабушка отгладила еще накануне, мое пла­тье заставила меня вычистить и выгладить с утра. Мои ста­рые, еще университетские псевдолакированные туфли тоже с утра намазаны «Детским кремом», стоят, «впитывают», В баню ходили в то воскресенье, сегодня времени нет, моемся «под большое декольте», раздевшись до трусов, в нашей кухоньке. В еще бийский мой умывальник с при­поднимающимся пестиком бабушка подливает и подлива­ет теплой воды. С часов она не спускает глаз.

И все-таки мы опоздали, хотя пришли за час до нача­ла. Концерт устроили не в филармонии, порядки и ритмы которой мы уже изучили, а в оперном театре (слишком много желающих оказалось на это единственное выступле­ние). Народу в партере и во всех ярусах набилось уже столько, что чуть с люстры не свисали, а очереди в разде­валку все не рассасывались. В такой очереди мы и застря­ли. К счастью, ни одной пьесы не пропустили. Хоть дверь в партер закрыли заранее, чтоб никто не нарушил торже­ственной настроений маэстро, нас быстренько запихали на верхние ярусы. Бабушку капельдинер усадила, а я про­стояла до антракта, в котором мы разыскали свои дорогие места.

И все равно, настроение наше не нарушилось. От это­го круглого человечка с головой как дыня, затерявшегося на безбрежной оперной сцене, исходило волшебное — не свет, не звук — это можно назвать свечением, какая-то скорее не видимая, а осязаемая эманация. Скрипка Ойст- раха не услаждала, а сотрясала все твое существо, пере­страивала его на какой-то нездешний лад. Ты оказывался там, где уже ни быт, ни погода, ни одежда, ни даже люди не имели значения. Была только чистая радость или чис­тое, пронзительное горе. Может, как раз это называют катарсисом?

Домой мы возвращались в холодной темноте, но пол­ные внутренним светом. И мне кажется, что он продол­жал согревать нас в трудные зимние месяцы.

А это глубокая октябрьская ночь. Мы одеваемся с ба­бушкой потеплее и выходим в наш тесный дворик. Нака­нуне я по заданию редакции была в институте геодезии и картографии. Там пытались вести наблюдения за только что запущенным первым спутником, и кроме интервью я получила график прохождения спутника над Новосибирском. Сегодня — в двадцать три сорок по местному. Мы таращимся во все глаза в, слава богу, чистое, звездное небо. Бабушка шепчет, как будто боясь спугнуть:

— Слева или справа?

— Давай отойдем от домов, они нам все закрывают, — предлагаю я. И хотя домишки одноэтажные, мы удаляем­ся от них к уборной, которая стоит особняком на бугорке. И вдруг…

— Вот, вот, — кричу я, верчу бабушкину голову в нуж­ном направлении, почти стаскивая при этом шерстяной платок.

Крохотная звездочка ползет среди массы других, не то­ропясь, солидно, иногда исчезая в скоплениях облаков и снова появляясь.

— Вижу, вижу, — кивает головой бабушка. Мы ждем, пока спутник закатывается за горизонт и возвращаемся в дом.

— Ты хоть представляешь, Инка, чего только ни приду­мали люди на моем веку, — раздумчиво говорит бабушка. — Смотри: аэроплан, радио, телефон, кино, автомобиль, телеграф, телевизор какой-то, вот теперь — спутник. Мо­жет, доживу, что люди в космос полетят.

Нет, не дожила. Всего полтора года.

* * *

А зима навалилась настоящая сибирская, с ветром, со­рокаградусными морозами, совершенно неожиданная для бабушки.

Она хоть и живала в Петербурге и в Москве, но по рождению, по генетике была южанкой. И самым люби­мым своим городом называла Батуми, в котором прош­ли пятнадцать лет ее жизни, где выросли ее дети. Она всегда считала отъезд из Батуми роковой своей ошибкой. Мечтала вернуться туда. Вспоминала экзотические маг­нолии на приморском бульваре, слабую, прозрачную вол­ну, накатывающуюся на мелкую гальку в Кобулети, гал- дение цикад и пикирующий полет ночных бабочек на бе­лые звезды декоративного «табака». Так тоскуют о поте­рянном рае.

Впрочем, тонко чувствующая природу, бабушка су­мела увидеть и оценить прелести сибирского пейзажа. Именно она обратила мое внимание на многоцветие ве­чернего неба.

Ты видишь, видишь? Зеленое переходит в розовое… А вокруг фиолетовое… А вот рядом желтое появилось! И красное! Сколько прожила — такого не встречала…

Мы стояли на улице Шестой пятилетки, прорубленной как глубокое ущелье в серо-коричневых скалах пятиэтажек послевоенной сталинской застройки. Миновала первая кошмарная бабушкина зима, состоялся переезд на новую квартиру, вокруг простиралась типовая окраина без кусти­ка и деревца. А в проране между домами, где только еще закопошились строители над фундаментом будущего детс­кого сада, фантастически меняли цвет облака, густели, растворялись, стыдливо краснели.

И казалось, что самое страшное позади: осунувшееся бабушкино лицо, ее почерневшие от золы и картошки, потрескавшиеся руки, мои утешения: «Я ведь все-все при­ношу, и воду, и уголь» и ее саркастический ответ: «Между прочим, сколько ты принесешь — ровно столько за день я должна вынести». И моя внезапная болезнь, с высокой температурой, потерей сознания, кровью в моче. Теперь уже, как правило, приносить воду, уголь и продукты при­ходилось через большую силу самой бабушке. И готовить мне невесть из чего диетическую пищу.

Но самым драматическим эпизодом моей болезни поче­му-то оказывалась в бабушкиных воспоминаниях, в частности, в письмах к маме, сдача моей мочи на анализ. Спу­стя несколько лет мы прошли с матерью бабушкин путь — шесть, от силы, семь кварталов. Но это летом при свете дня. А представьте зимнюю ночь (потому что, если ба­бушке сказали, что анализы принимают с восьми утра, то она вышла в пять) в незнакомом пустом городе, среди высоких безглазых домов. По плохо освещенным улицам бредет старуха в непривычной, мешковатой одежде — ва­ленках, платке, с баночкой в сумке. Она к тому же стра­дает куриной слепотой, и поминутно озираясь по сторо­нах!, у каждого редкого фонаря сверяет по бумажке свой маршрут. Мама рассказывала, что из бабушкиного пись­ма выходило, что до поликлиники она добиралась пять или шесть километров. Я думаю, что этих километров в ба­бушкиной душе отпечаталось куда больше.

А еще мне запомнился разговор бабушки с врачом, когда он выписывал направление на анализы. Немолодой мужчина, врач осматривал меня стеснительно и поверхност­но, тем более, что я находилась в полузабытьи. Но все же растормошенная им, я очнулась и слышала, как он бубнит бабушке за печкой:

— Вы, это, мамаша… Я извиняюсь, конечно… Но кровь ведь может быть и по другой причине. С девушками всякое может случиться… Может, к гинекологу ей?..

Меня его предположения не обижают, настолько мне плохо. Но бабушка реагирует мгновенно:

— Случиться всякое может с кем угодно. Но у нас в семье — не врут!

Как это у нее всегда на все находилось точное слово! И как она всегда человеческое достоинство ставила выше чисто женского.

Комментарии (1)

  • Анна К. :

    Это первая повесть Инны Калабуховой, которую я прочитала еще в конце прошлого века и которая сразу захватила меня как манерой письма, так и глубиной смысла, щемящей интонацией и яркостью восприятия бытия, людей и вещей.

    Мне кажется, что книга вызвана на свет тремя равноправными силами — виной, любовью и памятью. Автор тщательно и с бесстрашием исследователя анализирует характеры самых близких ему жизненных персонажей, повлиявших на его становление и тем самым сыгравших, если так можно выразиться, роковую роль в судьбе. Расставляет и переставляет приоритеты, воздает должное и отдает долги.

    В результате всего этого читатель становится свидетелем чуда — чуда воскрешения нескольких женщин, которые перестают быть только литературными персонажами и оказываются полноправными участницами нашей сегодняшней жизни. Потому что границы между временами и событиями стираются. Всё имеет продолжение, ничто и никто не пропадает. Такова магия слова Инны Калабуховой.