* * *
И в этом я убеждаюсь, оказавшись четыре года спустя в Новосибирске. Поездка происходит опять по совершенно фантастическому поводу, в свете наших новых, нежных с Машкой отношений. Она мне вдруг предлагает:
— Мы тут отправляем аппаратуру для Новосибирской телестудии, и ты можешь поехать сопровождающим. Хлопот никаких, котлеты, то есть техника, едет отдельно, ты — муха — отдельно. Здесь мы тебя проводим, там тебя встретят. А ты навестишь тетю Эльзу и всех-всех. Пробудешь, сколько захочешь, а за отцом я присмотрю.
Я не хочу в очередной раз пересказывать дорожные впечатления и описывать новосибирское житье-бытье. Скажу только, что на сей раз оно совсем иного качества — никаких дел, сплошное расслабление, визиты к старым друзьям, именины сердца и сладостные воспоминания.
В один из таких блаженных вечеров сидим с Эльзой в доме ее дочки: пришли посмотреть кассету с презентацией Эльзиной книжки.
Эльза, ее дочь Аня и я устроились поудобнее, внучки, позевывая, слиняли в соседние комнаты. Аня вставила кассету, нажала кнопку и… Замелькали знакомые лица, застучали аплодисменты, мелькнуло смущенное Эльзино лицо, заговорили речи. Но вдруг… в рассказах часто встречается это «но вдруг…» что-то зашумело, зашипело, сначала исчез звук, а потом изображение.
— Ну, и нечего там смотреть, — заскромничала Эльза, мура все это…
— Сейчас все наладим, — Аня направилась к двери.
— Пошла за кинщиком. Тут у нас соседский мальчик все чинит.
— А, — встрепенулась я, — у нас тоже есть сосед Ванюшка. Берет книжки читать по программе, а нам то телевизор отрегулирует, то утюг починит.
— Только у нас не Ванюшка, а Витюшка, — успевает уточнить в дверях Аня.
И вправду, приходит худенький, рыжеватый курносый мальчуган лет пятнадцати и за десять минут все поправляет. Эльза, конечно, по своей тароватой манере норовит угостить его шоколадом, но Витюшка наотрез отказывается и удаляется.
— Может быть, ему надо было предложить не шоколадку, а пачку сигарет? — глупо острю я.
— Ни того, ни другого, — отрезает Аня. — Не портите мне ребенка. Это у меня единственный мужчина в доме.
И очень надежный. Жалею, что его к нашей Верке не присватаешь — на два года моложе и на полголовы ниже.
— Ну, два года — это не разница, зато у него еще есть время подрасти.
— Это навряд ли! Отец у него чуть выше среднего, а наша дылда только Сабонису подстать.
— А кто родители вашего Левши? —- праздно любопытствую я.
— Ну, с точки зрения происхождения — все о’кей. Мама — какой-то гуманитарий, служит в городской администрации. Папа — подполковник. Да и еще сын бывшего командующего округом…
— Ковалева? — потрясенно спрашиваю я.
— Вот именно, — включается Эльза, — твоего брата.
Я только теперь сообразила. Анька мне рассказывала про соседей, но в моей слабой головке как-то до сегодняшнего дня не сомкнулось. Я ведь теперь тут редко бываю, все мимо меня проплывает…
Вот так небеса снова приоткрывают свою шторку, и на неизвестные стороны жизни моих родственников падает свет, озаряя новые, тайные ракурсы. Только вместо грома и молний провидение теперь пользуется исключительно современной техникой: то это телевизионная передача, то телеаппаратура, которую надо везти в Новосибирск, то сломавшийся в нужном месте и в нужное время видеомагнитофон.
Так я познакомилась с тридцатишестилетним подполковником Андреем Викторовичем Ковалевым, названным в честь деда, Как и его рыженький сынок был наречен в честь моего троюродного брата. Но если Витюшка был совершенно не похож на Виктора, то подполковник Ковалев напоминал Андрея кудрявым чубом, пухлым ртом, круглыми глазами, но отставал в росте. (А может быть, Андрей был высок только по моим детским меркам? Кстати, до войны вообще были другие представления о высоких мужчинах).
Принимали меня мой троюродный племянник и его симпатичная жена очень гостеприимно и словоохотливо. Когда я пересказала историю семейных взаимоотношений и воспроизвела мой телефонный разговор с его отцом, Андрей-младший кинулся меня успокаивать.
— Тетя Инна, только не вздумайте огорчаться! Отец вообще такой человек — тяжелый, нелюдимый, недоброжелательный. Он и детей всегда держал на расстоянии, под прессом недовольства. Он, вообще, по-моему, никого не любит. Может быть, даже себя. В его организме просто нет такого чувства «любовь». Зато мнения он о себе очень высокого…
Андрюша болтал, болтал… Может быть, несколько не по-мужски, не по-сыновьи, утоляя какие-то неведомые мне обиды. В нашем сумбурном разговоре выяснилось, что в семье никогда не говорили о дедушке Мише, Андрей не знал, что у прадеда было две сестры, тем более — что он был евреем, а до революции — крупным коммерсантом. Слова «молокане», «наемные фаэтоны», заставляли Андрея-младшего широко открывать глаза, а ведь это я говорила о родителях Шурочки Черновой, его прабабки.
Я высказала предположение, что Виктор опасался — не подпортят ли родственники матери ему анкету? Все эти карьерные продвижения, служба за рубежом — навряд ли в семидесятые-восьмидесятые годы приветствовались примеси как и еврейской, так и буржуазной крови. Андрей-младший мою гипотезу не стал отвергать.
Кстати, и его, и мои резоны в какой-то степени подтвердились отрывками из мемуаров. Их генерал Ковалев опубликовал в местном альманахе, который Андрей дал мне почитать. Скажу, во-первых, что мемуары были интересны по сути, написаны хорошим литературным языком, с уместными, хотя и холодными шутками. Виктору передалась не только внешность дедушки Миши, но и его литературный талант — тот писал в старости философские притчи.
Но человек из этих умных и наблюдательных строк проглядывал действительно несколько самодовольный, гордый своим служебным положением (он был военным советником в Польше при министерстве обороны), уверенный в своей непогрешимости. Конечно, ему была необходима безупречная анкета! И я никогда бы не нашла с ним общего языка, даже если бы мой визит состоялся. Я только подумала: как же у Нюси с Андреем, с их веселостью, открытостью и атмосферой счастья в доме вырос такой сын?
Это я и сказала моему новоявленному племяннику при следующей встрече, возвращая альманах с мемуарами.
Опять были сплошные именины сердца с вкусными салатами, рыбой в кляре, пирогами и семейными альбомами, в которых я увидела совершенно незнакомую мне Нюсю — пятидесятилетнюю, с полудлинными волосами, в домашнем платье, но все такую же очаровательную.
Оказалось, что Андрюшу вырастила бабушка, чуть ли не с младенчества до военного училища, и были они в большой дружбе.
— Только с чего вы взяли, тетя Инна, что дом этот был радостным, веселым? Вы когда в прошлый раз рассказывали, как обиделись на бабушку Аню, что она в своем счастье не могла другим сочувствовать, понимать их… Я все хотел вам возразить… Она была очень несчастлива. Нисколько она с родителями дедушки не примирилась, прабабушку Наташу ненавидела, не могла простить, как ее во время войны унижали, обижали. А ведь пришлось их в Минск забрать, ухаживать за ними, досматривать, горшки выносить. И все она очень хорошо делала, но тайком страдала. А от дедушки Андрея никакой душевной поддержки не было. Он к пятидесяти годам стал жестким, нетерпимым, просто деспотом каким-то. Все только по его, все беспрекословно. Отец много от него перенял. Бабушка Аня только во мне и Анюте утешенье находила. Любила нас по-сумасшедшему (вот когда всплыло «сумасшедшая мать»), Анюту еле замуж отпустила. А потом так вмешивалась в ее семейную жизнь, что в конце концов развела. Меня провожала в училище со слезами и скоро-скоро умерла. Я еле вырвался на похороны…
Я слушала, ошеломленная… И ничего другого из этих двух встреч и нескольких телефонных разговоров с подполковником Ковалевым не вынесла. Расставались мы с горячими поцелуями, обменами адресами, телефонами, с обещаньями поддерживать родственные отношения, с надеждой, что рыженький Витюшка и мой младший внук, ровесники, станут друзьями. Я послала, как и сулила, копии со старых фотографий Нюси, дедушки Миши, его отца и матери, женевского снимка, где рядом с Плехановым — моя бабушка и ее брат. С тех самых фотографий, которые провозила несколько лет назад впустую…
Но этот едва было завязавшийся узелок мгновенно развязался. Чувствительный и обаятельный племянник оказался человеком слова, а не дела. Ни ответа, ни привета я от него не получила. Может, наложил «вето» отец? Впрочем, я не ломала себе по этому поводу голову. Свою вину перед Нюсей я излила.
А что с качеством почвы, на которую пролился душевный поток, не повезло — значит, не судьба. Теперь эти когда-то разлохмаченные, размытые жизнью концы двух родственных ветвей будет разносить все дальше и дальше, пока не потеряется даже память о том, что произросли они из одного корня.
Вздохнув по этому поводу, я постаралась переварить ошеломляющую информацию, которую, походя, выдал мне троюродный племянник. Оказалось, что я и карала, и прощала не самодовольную, счастливую, богатую генеральшу, а безмерно несчастную, одинокую женщину. Возможно, и всю историю с харьковской пересадкой следовало переписать заново, уже в третий раз. Скорее всего, Нюсей руководил не придуманный мной инстинкт хранительницы домашнего гнезда, а элементарный страх навлечь неудовольствие, а то и гнев Андрея.
А еще я представила какое-то безмерное душевное одиночество, протянувшееся через всю ее жизнь — без матери, без отца (они не только мало общались, но были внутренне далеки друг от друга. Дедушка Миша сразу выделил сына Юзика в некое элитарное положение, был на нем зациклен, а Нюся росла как трава в поле. И даже смерть Юзика немного прибавила Нюсе отцовской любви).
Теперь я уверена, что только у наших — у бабушки, у матери, у Юрия получала она настоящее родственное тепло. Пусть рваное, пусть недостаточно пылкое, но именно такое, которое не требует слов, даже поступков, а только взгляда, движения руки, короткого прикосновения. Аура этой взаимной любви и наполняла наш дом, когда прибегала, приходила, приезжала к нам Нюся.
И в том, что это тепло не сохранилось, виноваты обе стороны из-за какой-то небрежности, расточительности, ложной гордости, а главное — плохой информированности друг о друге.
Наши считали, что Нюсина жизнь избыточна любовью, достатком, комфортом и в них не нуждается — и были неправы. Она, видимо, полагала себя выпавшей из их семейного круга, думала, что им хорошо и без нее. Что ж, в некой проницательности Нюсе не откажешь. Бабушка, мама, даже сумасшедший Юрий были богаче ее сохранившейся корневой системой, постоянным взаимным душевным соприкосновением. Они ссорились, обижали и обижались, но мирились, но поддерживали друг друга и любили. И кроме того, они все время пребывали в жизни самостоятельными единицами (оказывается, бабушкина школа могла и пригодиться), что-то осуществляли по своей воле, по своему выбору. Даже бабушке, умиравшей в холодном, чужом Новосибирске, было на что оглянуться не только в прошлом, но и в настоящем: вокруг нее кипела молодая жизнь моих друзей, в которую она вошла по собственной воле и отвоевала себе в ней значительное место.
Нюська же, как оторванная от дерева прекрасная цветущая ветка, упала в поток жизни, который со стороны, издалека казался таким сверкающим, чудесным, праздничным, внутри же бил, мял, ломал, окунал в мутные глубины, а главное — не давал прижаться, прикрепиться, прислониться к какой-нибудь почве. Приходилось следовать по течению, отчасти потому, что бабушка (все же, наверное, мать была права) не утрудила себя вдолбить племяннице, что каждый человек — неповторимая ценность, отдельная, важная фигура в мире и обязан себя реализовать; отчасти потому, что наши тоже не обеспокоили себя докопаться до сути Нюськиной жизни, как, например, постоянно тревожилась мать за мою судьбу, как никогда не давала я себе обольститься удачами дочери, сына, внуков, молча, но неотрывно высматривая приметы какой-нибудь болезни. Их устраивал этот внешний лак и блеск Нюсиного существования.
«Бросили, бросили» стучало во мне слово. Да так и осталось, как итог всех этих странных сигналов из прошлого, как урок на будущее, чтоб дорожила, хранила, ограждала, поддерживала…