В прощаньи и в прощеньи…

* * *

Прошло несколько лет. Отпылала и подернулась пеп­лом эта странная история с явившимися из небытия родственниками. Перетасовав и пересмотрев по этому случаю все свои житейские воззрения, стала я забывать о существовании Ковалевых,

И вдруг школьная подруга потащила меня в филармонию на вечер романса, посвященный Изабелле Юрьевой. Меня удивил пейзаж зрительного зала. Я бывала на гастролях Рихтера, Гилельса и Башмета и знала эту особую филармоническую публику: консерваторских юношей «со взо­ром горящим», пожилых дам с потертыми ридикюлями и кружевными воротничками, интеллигентных мам со своими вундеркиндами.

Но знала я и другие концерты: «Березку», ансамбль Игоря Моисеева, Карцева и Ильченко, на которых теснилась самая разношерстная, демократическая публика, где кашляли и шуршали бумажками от конфет и опоздать на две минуты за грех не считалось.

Сегодня же зал представлял какую-то причудливую смесь и тех, и этих, и еще хипповой молодежи, и каких-то не то деловых, не то ученых мужей с женами. Да все оттен­ки публики и не перечислишь!

Филармония не обманула надежд и энтузиазма зала. Пели лучшие солисты. Я даже не знала, что в Ростове столько блестящих голосов! Мы слушали все эти «Саша, ты помнишь наши встречи», «В парке Чаир», а в антракте вспоминали, что в нашей комсомольской юности считали такие романсы и их исполнителей: ту же Изабеллу Юрьеву, Шульженко, Козина, даже Вертинского — пошлыми, без­вкусными.

Сегодня же мы, старые, зачерствевшие грымзы, чувст­вовали, как отзываются в наших сердцах эти незатейливые слова, эти простые мелодии! Да что — мы! Весь битком на­битый зал филармонии, вся эта миниатюрная модель наше­го общества, тянулась к сцене, то радовалась, то вытирала повлажневшие глаза и аплодировала! Оказывается, нужны людям, как хлеб насущный, как вода, как воздух эти песен­ки о любви и разлуке, о встречах, об измене и верности…

И я сразу же вспомнила двоюродную тетку. Это были ее песни, ее мир. Может, даже ее предназначение… Почему же она училась в метеорологическом техникуме, а не в му­зыкальном или театральном училище? Разве некому было направить Нюсю в нужную сторону? Та же моя бабушка с ее тягой к искусству и свободой от мелочного практи­цизма. В конце концов, родной отец! Неужели дедушка Миша, подобравший для самого себя, вопреки всем об­стоятельствам биографии, великолепный букет знаний, в котором двойная итальянская бухгалтерия соседствовала с французской литературой, а два иностранных языка со всемирной историей, повидавший Европу, друживший с крупными личностями и сам, безусловно, незаурядный человек, неужели он не разглядел в собственной дочери той искры божьей, которую чуяла я, глупая шестилетняя девчонка?

Впрочем, ведь уже было замечено, что в мыслях своих родных Нюся не занимала главного места. А может, в те го­ды жизнь была так по-дурацки устроена, что все-все-все думали только о хлебе насущном и видели не дальше собст­венного носа? Или — и то, и другое, и еще что-то третье? И в конце концов талантливый человек потонул в море жи­тейской суеты. Наверное, следовало мне сокрушаться не тучам, омрачавшим Нюсино семейное счастье, а ее нереализованностью, тем, что она не только от судьбы недополучи­ла, но и сама миру чего-то не отдала. И так вот ушла из жизни без следа, неоцененная, не отмеченная заслуженным восхищением и даже просто добрым словом?..

Только я все это подумала, как на сцене появилась, сменив полную армянку средних лет с низким бархатным голосом и томными очами, новая солистка. Она была со­вершенно непохожа на всех остальных исполнительниц. Ничего в ней не было театрального, филармонического, концертного, многозначительно черного или серебряного, тяжелого, длинного, с блестками и аксельбантами. Никакой запудренной маски лица, подчеркнутых помадой губ, выстроенной куафером прически, навеки зафиксированных, слишком густых или слишком тонких бровей.

Молодая женщина как будто прибежала с домашней вечеринки или, в крайнем случае, с довоенной танцплощадки. На ней было платье удивительно нежного розового цве­та из легкого нежного же материала, очень похожего на воздушный батист (или шифон?) моей (нет, еще до-моей!) молодости. Конечно, это был не батист, а какая-то ультра­современная синтетика, но имитация — полная! И сшито было платье по моде тридцатых-сороковых годов. Лиф кра­сиво облегал небольшую грудь, подчеркивал тонкую, но упругую талию, юбка-колокол вилась вокруг наполовину выглядывающих из-под нее ног. Волнистые каштановые волосы обрамляли милое, лукавое лицо. То поправляя паль­цами эти непослушные пряди, то прижимая руки к груди, а кудри отбрасывая легким движением головы, то наклоняя эту прелестную головку вбок, то пожимая плечиками, она еще постоянно пританцовывала на длинных стройных но­гах. И все это непринужденно, только от жгучей молодой потребности двигаться, лететь, скользить, осуществляться, нравиться, любить мир и сливаться с ним. И пела:

Ах, улыбнись, мой милый,
Ах, не сердись, мой милый,
Ах, поцелуй, хороший, родной…

Текст песенки был коротеньким — пять-шесть вариа­ций одной и той же просьбы к любимому. Но каждое слово звучало как новенькое, единственное, впервые сказанное. А каждая фраза — с совершенно неповторимой, щемящей интонацией.

По залу пронесся вздох радости, восторга. Мы были омыты каким-то волшебным дождем. Его живительная сила намного превышала смысл и назначение всего остального концерта. Во всяком случае, — так показалось мне в эти се­кунды.

А ведь именно этот романс (или шансонет?) любила напевать шестьдесят с лишним лет назад Нюся. Именно так покачивала она головой, кокетливо улыбалась, складывала в замок длинные пальцы, так заглядывала снизу вверх в лю­бимые глаза.

И я догадалась: в этом розовом платье мне явилась душа тетки, чтобы снять тяжесть с моего сердца. Чтобы сказать: пока в мире существует красота, жажда любви и нежности — в нем сохранится неповторимая Нюсина аура.

Или это очередной знак для меня свыше? Ведь зачем-то принесло нас с подругой именно в этот день и час в филармонию, в которой я не бывала уже лет пятнадцать и в которую не пойду, может, больше никогда за мелкой суетой ста­риковских забот?

Скорее всего, провидение разочаровалось в современной технике. Усомнилось в ее эффективности, когда надо повлиять на человека моего поколения. И прибегнуло к простодушному, наивному, но искусству…

Что ж, там наверху не ошиблись. То ли количество знаков и сигналов превысило критическую точку? То ли эта последняя, розовая, прелестная, живая соломинка сломала мою верблюжью спину?..

В конце концов, я сделала то, к чему меня подталкивали уже семь лет — написала о Нюсе.

Своеобразный способ просить прощения, не правда ли?..

2003 г.

Оставить комментарий