В прощаньи и в прощеньи…

* * *

…Дни шли за днями. Я продолжала жить заботами де­вяносто шестого года. Сходила к внукам в гимназию на «родительскую субботу». Отнесла в химчистку трикотаж­ный костюм дочери. Свозила кота Чарлика к ветеринару, после чего почти вылечила его от ушных клещей. «Прого­лосовала сердцем» против Зюганова, чтобы потом четыре года краснеть за Ельцина. Съездила на книжную ярмарку в «Олимпийский» и выходила там трехтомник Довлатова. Впервые в жизни посетила Ваганьковское кладбище и, однако же, разыскала там могилу своих прадеда и бабуш­ки по отцу. Да всех дел и не перечислишь!

А между тем растревоженная воспоминаниями душа томилась, что-то там царапало, болело, то ли обида, то ли вина. И я вдруг позвонила в Новосибирск близкой подруге: узнай, пожалуйста, имя, отчество и год рождения коман­дующего Западно-Сибирским военным округом.

Зачем? Что бы я стал; делать с полученной информаци­ей? Даже подтверждающей мою догадку?

Но в голове теперь неостановимо работала какая-то машинка, собирая по крупинкам не только смутные всплески детских ощущений, но и крохи объективных знаний, какие-то факты бабушкиной, Нюсиной, моей биографий.

В каком году перестала появляться у нас Нюся до вой­ны? В тридцать девятом? Когда Андрей окончил танковую школу, и они уехали в Читу? Память о двоюродной тетушке быстро подернулась в моем детском куцем мозгу туманом. Долетали до шестилетних ушей разговоры о том, что Нюся родила в Чите мертвого ребенка.. А через некоторое время — живого. Пришла в письме фотография младенца в оде­яльце и чепчике, с вытаращенными глазами, это был буду­щий командующий ЗапСибВО (если это он?). Что-то соби­рали, что-то отправляли, какие-то посылки. Вздыхали: ка­кой там жуткий климат! Бедная Нюська!

Но тут закрутила нас война, смяла в своей мясорубке. Умудрились хлебнуть и эвакуации, и бомбежек, и оккупации. Чудом избежали смерти в те дни, когда ее приняли ба­бушкины сестра и парализованный брат, Нюсин отец. И по­ка весь этот смерч нес нас, вспоминали о Нюсе только с об­легчением: хорошо, что оказалась так далеко от линии фронта! Теперь-то я представляю, что она там хлебнула в Чите, одна, с маленьким ребенком!

* * *

Как раз в эти военные годы, когда в школу я практиче­ски не ходила, когда магазины и рынки пустовали и обедов никто не готовил, в длинные голодные вечера, когда все книги были зачитаны до дыр, бабушка приоткрывала передо мной то одну, то другую страницу своей пестрой жизни.

До чего же обожают дети рассказы про то, как были маленькими мама, папа, дядя, тетя, тем более — бабушка и дедушка! Какие-то незначительные эпизоды из прошлого взрослых становятся хрестоматийными, приобретают от­тенок непреложности, характеризуют старших в глазах ма­лышей лучше, чем нынешний социальный статус, служеб­ное положение.

Я всю жизнь твердо была убеждена, что порок сердца у моей мамы — результат игры в «Чью душу желаете?» Знаете эту игру? Две шеренги, взявшись за руки, стоят друг против друга и выкликают: «Чью душу желаете?» Пожелали десятилетнюю Леночку, которую все любили и договорились пропустить. А она, в неведенье, разогналась со всей силы, сквозь разомкнутые руки влетела головой в стену и потеряла сознание. Испуганные дети отливали ее холодной водой и якобы простудили до ревмокардита.

Одну и ту же историю можно рассказывать бесконечно, детям не надоедает. Наоборот, они рады, что все повторяет­ся вплоть до мелочей, огорчаются, если выпадают или ме­няются какие-нибудь детали. Так с упоением я слушала про черную курицу, которая в Елисаветполе (первое место ба­бушкиной службы) стучала по утрам клювом в окно; ее впускали, она залезала в духовку и несла там яичко. Просы­пался маленький Юрик, бабушкин сын, и спрашивал: «Куля была?» «Была». «Яичко снесла?» «Снесла». И он тут же съедал свежее яйцо всмятку.

А потом курица заквохтала, и ей подсунули одинна­дцать утиных яиц. И была классическая история с плавань­ем утят в пруду и беганьем обезумевшей курицы по берегу. Конец у нее оказался драматическим: на ночь курица взле­тала на дерево, а утята устраивались под ним. Ночью при­шел шакал и передушил весь выводок. Как горько плакал утром маленький Юрик! Но вдруг услышал чей-то голосок: тю-тю-тю. И из лопухов выбрался, припадая на прокушен­ную лапку, утенок. Он так и остался хромым, получил про­звище Тютька и ночевал с тех пор в доме.

Как я гневалась, когда бабушка рассказывала, что утят было десять. Одиннадцать! — кричала я. Или забывала — на левую или на правую ногу хромал Тютька.

Ну, это байки для маленькой девочки. Их, кстати, по­том с удовольствием слушали в моем пересказе мои маленькие дети, а потом и маленькие внуки. Внучка-москвичка только никак не могла понять: откуда во дворе взялся шакал?

Были среди семейных апокрифов героические: бабуш­кино революционное прошлое — Ростовская стачка девять­сот второго года, Женева с визитами к Плеханову, венчанье в тюрьме. Были в духе художчиков-передвижников: бедная вдова и ее голодные дети — про конец двадцатых — начало тридцатых годов. Это когда мама училась в Ростове на вра­ча, и бабушка решила перебраться к ней поближе из Батума с детьми. Детей, подростков-одногодков, было двое: ее соб­ственный сын Юрий и дочь старшего брата — Нюся. Они учились в техникумах: Юрик — в строительном, Нюся — в гидрометеорологическом.

Детей надо было кормить, поить и одевать на зарплату операционной медсестры. И воспитывать… Впрочем, на­вряд ли бабушка их воспитывала систематически — таких взрослых, четырнадцати-пятнадцатилетних! Она вообще придерживалась теории — имеющий глаза и уши увидит и услышит. Ее ведь никто, как ей казалось, не воспитывал. Но участвовать в жизненных ситуациях, которые подростку кажутся трагическими, тупиковыми, отыскивать этот «свет в конце туннеля» она, конечно, считала своим долгом.

И когда семнадцатилетняя Нюська, вся в соплях и сле­зах, упала на свою кушетку с криком: «Тетечка, Андрей го­ворит, что я нечестная, но вы же знаете, что никогда… ни с кем…», — бабушка с олимпийским спокойствием ответ­ствовала:

— Пусть завтра же придет ко мне, я ему все объясню. Это у тебя наследственное устройство. Такое же было у твоей матери.

А когда Юрик потерял невиданную ценность — гото­вальню товарища, взятую на один только единственный день для выполнения зачетного чертежа, она невозмутимо отправилась в модную парикмахерскую и состригла кому- то на шиньон свою бесконечную косу. (Ах, ей было всего сорок четыре года, и волосы еще росли как на пожар. Поэтому, когда я через шесть-семь лет различила ее в своем окружении, коса была на месте. Правда, не до колен, до пояса).

Оставить комментарий