В прощаньи и в прощеньи…

* t *

Про это время бабушка особенно много рассказывала, когда мы бедовали с ней вдвоем в деревне в сорок третьем — сорок четвертом году. А может, мне горячее ложились на душу именно эти ее воспоминания? По аналогии с нашими обстоятельствами?

Сидим в воскресенье вдвоем перед окном. Ждем. Чего — сами не знаем. Не ели со вчерашнего дня. Я ни о чем, кроме еды, думать не могу. Представляю, как до войны по­купали в матине «Три поросенка» жареные пирожки с ли­вером, чувствую их вкус языком и нёбом, хрустит на зубах коричневая корочка!

Еще вспоминаю, как меня выгнали из-за стола и закры­ли в задней комнате за то, что я отказалась есть рисовый суп. Подумаешь, наказали! Под зимними вещами, сложен­ными за дверью на «картонке», чемодане из фанеры, я на­шла толстенькую незнакомую книжку с рисунками — «Зверь-бурундук» Пришвина. Видать, намеревались мне ее подарить, но в наказание за капризы раздумали. Я угнезди­лась на мягком хламе с книжкой, смакую ее. А взрослые ждут, пока я приплетусь с раскаянием. Не дождетесь!

Ох, дайте мне сейчас этот рисовый суп, теплый, с кусочками зарумяненного лука, скользящими, как лодочки по пруду, по мутной поверхности отвара! И заберите все книжки!

Хочу хотя бы того прохладного, густого кислого моло­ка, два литра которого я купила месяц назад за пятьдесят рублей — за половину тех денег, что заплатил за мои лыжи директор мясокомбината. Господи, неужели кому-то могут быть нужны сейчас лыжи? Смешно!

Но все деньги за лыжи давно истрачены, да и продавать в селе никто ничего не продает.

Так чего же мы ждем? Смотрим — не идет ли кто, не несет ли что. Весь уходящий год, до самой осени, бабушка сначала категорически, а потом все слабее, отбивалась от приношений пациентов. Поняла постепенно, что обычая не переломить, а репутацию можно подорвать: если отказыва­ешься от благодарности, значит, расписываешься в своей беспомощности.

А вот с осени, когда накрыл область неурожай, уже бы­ло не до щепетильности. И бабушка, выслушивая жалобы, заглядывая в рот и ощупывая живот, старалась отвести взгляд от узелков и сумочек пациентов.

Вечером дрожащими руками доставала то пару яичек, то бутылочку молока — такие скромные теперь носили гостинцы. А прошлой весной приходилось конфликтовать с больными по поводу живой курицы или утки, отпихивать торбочки с мукой-гарновкой. К зиме же вообще ни­кто ничего, кроме своих голодных отеков, на прием не приносил.

И все же мы ждем. Бывают же чудеса! Вдруг у того же директора мясокомбината заболит живот или сердце? Или понадобится бабушкин совет той женщине, у которой мы раньше покупали кислое молоко — у нее еще до сих пор доится корова.

Ого! Вот из-за косогора показалась голова, потом вся фигура. Мужчина идет по направлению к амбулатории. А она в воскресенье не работает. Значит — к нам. Руки, правда, пустые. Может, что за пазухой? Ближе, ближе, поравнялся с крыльцом — и резко повернул на другую сто­рону улицы, прочь от больничного городка.

— Подожди, — вскидывается бабушка. — Есть же от­руби. Сейчас сделаю пышки.

Какие отруби!? Летом пекли лепешки из муки, пропус­кая ее через мелкое сито. Осенью замешивали тесто из шершавых, оранжевых отрубей, просеяв их через крупно­ячеистое решето. Осталась горстка колючих остюков и соломы. И сейчас бабушка, накапав туда воды, раскладывает кашицу на сковородке, подбрасывает штыба в печку.

Получилось две лепешки. Они похожи не на пищу, а на какие-то конструкции из тоненьких палочек, все светятся насквозь. Осторожно беру одну в руки и подношу ко рту. Горячая, поджаристая солома скрипит на зубах и рассыпается во рту, прилипая к гортани. Я выковыриваю труху язы­ком и пальцами из зубов, облизываю руки. Все кончено. Внутри горячо, но по-прежнему пусто. Мне кажется, что есть теперь хочется еще больше.

— Это что! — утешает бабушка, подсунув мне полови­ну своей лепешки. — Мы с тобой вчера ели. И вечером нам обещали на больничной кухне немного хлеба дать. А вот в тридцатом году в Ростове Юрик с Нюсей у меня по два дня крошки не видели, особенно если я на дежурстве. В клинике профессор Воронов распорядился медсестер кормить, а я почти все в бумажки и в баночки, и моим цы­ганятам. А им все мало! Ведь в пятнадцать лет самый рост, половое созревание. Но уж если меня сутки нет — то со­всем ничего нет. Юрик сразу с вечера свою порцию умнет. А Нюся поделит на кусочки и сосет. Иной раз до моего воз­вращения и дотянет. А в другой день я приду, а она плачет: «Тетечка, я есть хочу, очень, очень. Давайте что-нибудь продадим и купим пшена».

Интересно, думаю, что продадим? У наших врачих, у сестер некоторых были сережки, кольца, отрезы — носи­ли в «Торгсин» и тем спасались. А у меня только голод­ные рты. Иногда мама твоя привезет нам каких-нибудь продуктов с деревенской практики. Как-то раз я во время операции в голодный обморок упала. Меня в предопераци­онной на кушетку положили, профессор Воронов выслушал и говорит: «Кроме обеда давать паек на дом». Так и выжи­ли. И сейчас выживем. Говорят, скоро карточки будут, про­дукты по ним…

Бабушкино худое, носатое, обтянутое желтой кожей лицо оживляется надеждой, даже как будто молодеет. Может, это просто игра розовых бликов из прогорающей печки?

В холодном коридоре вяло тявкает наш пес Чижик. Он тоже голодный, но не настолько, как мы. Чижик — приспо­собленец. Год назад он числился собакой больничного ко­нюха Гриши и санитарки Нади — их домик ютится рядом с больничным городком. Я ежедневно подкармливала доб­родушного, лохматого черного великана то котлетой, то пышкой, и он постепенно зажил на два дома. А затем стал появляться у Гриши и Нади все реже. Чем они могли его побаловать, при троих-то ребятишках? (Но мне хочется верить, что пес отдавал мне свою любовь, время не только за жирный кусок, но и за игры, ласки, беготню, которых, ко­нечно, совсем не было у него в крестьянском быту Гриши­ного семейства).

А вот в последние месяцы семья конюха оказалась обеспеченней не только нас с бабушкой, но и многих других больничных работников.

— Ось шо такэ — мужик у хати, — говаривала схуднувшая с тела больничная повариха Галя, занося нам по пути с работы немного оскребышей пшеничной каши с больнич­ных котлов. Бабушка еще летом извлекла у Гали из ладони глубоко воткнувшийся, его даже видно не было, бутылочный осколок, и повариха до сих пор не избыла своей благодарно­сти. — Вин и суслов у стэпу хватае, и соломы на кизяки с полу у конюшни намэтэ, и поплотничать у больницы можэ, и сбруи шье, и спицы до брычкы выконуе. А Татьяна Самойловна ему за тэ лишние дэсятки пышэ у видомось…

Галя была права — Гришины руки ценились на вес зо­лота в порушенном войной громадном больничном хозяй­стве. И главврач — Татьяна Самойловна Карпузиди — щед­ро заменяла это золото сильно подешевевшими бумажными деньгами.

Теперь Чижик скорее у Нади находил какую-нибудь обглоданную суслячью лапку или остатки жидкой похлеб­ки. Не брезговал он и больничной помойкой, но здесь, чтоб найти хоть обертку с запахом съестного, упорному Чижику приходилось перерыть груду медицинских отходов. Однако он не унывал и, заполучив какую-нибудь добычу, прибегал с ней к нам, в свой ближний дом.

Бабушка прислушивается к ворчанью Чижика и взды­хает:

— А бедный Боська так и умер в то время. Уже и голо­ву не мог поднять. Смотрит, смотрит на меня печальными глазами, как будто молит. Я ребятам картофелину надвое разрежу, а ему руку протяну. Он вначале пальцы мне лизал, а под конец — понюхает и отвернется …

Я много наслышалась про Боську. Это был подопытный пес в клинике Воронова. Когда на его животе уже не оста­лось места для новых швов, он превратился в больничного приживала. А потом Юрик, большой любитель и любимец собак, сманил его на Ткачевский. Там Боська прожил в любви и ласке больше двух лет, чтоб умереть в тридцать первом с голоду.

* * *

Ох, вдруг какое-то объяснение выскочило из подкорки! Вспомнила, откуда привалило санитарке Наде, хрупкой, бледненькой до синевы, такое счастье: хозяин и кормилец в безмужние военные времена. Ведь воевали все подчистую. Кучером на больничной линейке был пятнадцатилетний черноглазый Колька, с которым мы резались в карты у нас на крыльце, пока бабушка собирала в сумку медицинскую хурду-мурду, чтоб ехать на окраину большого села по вызову.

А Гришу не взяли в армию по причине сифилиса. Я слышала об этом разговор мамы с бабушкой, знала, что больна и Надя, и все их дети, что им постоянно колют саль­варсан, и что лекарство получить из области всегда сложно. И что сифилис у них вторичный, незаразный. Поэтому я без опаски забегала к Наде в дом, поэтому и она, и Гриша рабо­тали в больнице…

Оставить комментарий