* * *
Да уж! Так за всю мою жизнь меня никто не умывал! Хорошо хоть по телефону! А я ведь могла бы и попереться к нему по адресу! С вином!.. Хотя — все справедливо. Мне отмщение и аз воздам… Может быть, Нюся испытала что-то подобное из-за меня? И Виктор знал об этом.
Видимо, лицо у меня опрокинутое, и Эльза подступает с расспросами. У меня хватает духу только воспроизвести наш диалог с точностью магнитофона. Комментарии мне уже не по силам, и роль комментатора берет на себя сама Эльза:
— Я тебе вчера не сказала. Знаешь, почему он ушел в отставку? У него были какие-то неприятности. — Она вытаскивает из папки газетную вырезку. — Вот, для тебя хранила. Что-то о злоупотреблении служебным положением: евроремонт квартиры за казенный счет, старший сын на теплой должности в штабе, а младший — наоборот, под судом. Но с другой стороны, в местных сферах говорят, что это все туфта. Просто Ковалев вступил в конфликт с Генштабом, попер на них, и там решили от него избавиться. А какой лучший способ, чем распустить слухи? Говорят, что расследованием никакие факты не подтвердились, кроме младшего сына. Тот действительно кого-то застрелил по причине психической ненормальности…
Я слушаю все это в пол-уха, а вырезку вообще не читаю. Только опять смотрю на это аристократическое лицо (заметка украшена портретом) с твердыми чертами и надменным взором. Пожалуй, такое надменное выражение в породе было только у нашей с ним прабабки, Иенты Ури- новской, чью фотографию мы вчера с Эльзой рассматривали, у матери дедушки Миши и моей бабушки.
И вдруг меня осеняет: Виктор сказал, что помнит дедушку Михаила Афанасьевича. Но он никогда в жизни своего деда не видел! Виктор родился в Чите в сороковом году, приехал в Ростов в сорок четвертом. А дедушку Мишу немцы расстреляли в сорок втором году одиннадцатого августа в Змиевской балке.
Но это было единственное имя, на которое отозвался его голос, его чувства. Наверное, в детстве мать много рассказывала Виктору о дедушке и образовалась так называемая детская, ложная, вторичная память. Впрочем, проверить мое предположение невозможно.
Я отказываюсь от ужина, ухожу в «свою» комнату, падаю на постель, но не сплю, пытаюсь читать, откладываю книгу, дремлю, опять читаю, просто лежу с закрытыми глазами, стараюсь не вслушиваться, не вчувствоваться в те флюктуации, которые бродят внутри меня — в голове, в душе…
Утро, действительно, вечера мудренее. Во всяком случае, жизнерадостнее. Я все-таки заснула ближе к полуночи и в результате выспалась. Душ и замечательный завтрак (опять Эльза постаралась для меня — какие-то особые оладьи из кукурузы с ветчиной!) переводят стрелки моих внутренних часов на циферблат обыденности, маятник начинает отстукивать время малых забот. БТИ, в котором очередь еще больше, чем в нотариальной конторе, домоуправление, авиакасса чуть не под самый звонок о ее закрытии — и вот у меня уже в руках билет на завтра. Даже на кладбище не еду. Машка по телефону сообщила, что ночью срочно улетает в Англию, а между тем у старшего внука произошла тяжелая ангина.
* * *
Так эта жирная клякса, которой закончилась мистически открытая страница моего внутреннего возвращения к Нюсе, просто-напросто смывается потоком обыденной жизни. Тем более что в последующие месяцы и годы он просто бурлит и пенится событиями. Дочь выходит замуж за иностранца (конечно, вопреки моим резонам и предостережениям). Внуки последовательно заканчивают школу, и один — сразу, а другой — с некоторой заминкой, но, слава богу, мимо армии и Чечни, поступают в вуз. Сын наконец расходится с женой — на осколках этого брака еще неоднократно будет раниться моя похожая на одуванчик внучка — и заводит новую семью с толстощеким хитрюш- кой-сыном. Меня в известном смысле «отпустили на пенсию» (или заменили пожизненное заключение условнодосрочным освобождением с подпиской о невыезде).
* * *
Не скажу, однако, чтоб я совсем забыла о Ковалевых. Вскоре после возвращения из Новосибирска я подумывала — не написать ли в Минск Андрею с добрыми словами в Нюсин и его адрес. Но, честно говоря, пожалела свое самолюбие. К тому же общего прошлого у меня с Андреем было даже меньше, чем с Виктором, и надеяться, что в его душе возникнет какой-то отклик, не приходилось.
Прокрутила я в своем мозгу — по дурацкой привычке все анализировать — содержание газетной заметки, которую сунула мне в сумку Эльза. И хотя давно стало аксиомой, что власть, высокий пост портят, меняют людей, я категорически решила, что сын Нюси и Андрея не может быть замешан ни в каких нечистоплотных делах.
Каждый человек обязан при общей широте взглядов, даже при некоторой их излишней либеральности, какие-то вещи безоговорочно исключить из очерченного нравственностью круга. И не только для себя лично, но и для близких. Своего рода «табу нашего племени». Так вот Нюсю и Андрея, далеких мне по крови, очень далеких по жизни, я, не задумываясь, относила к людям моей морали. И я была уверена, что их дети, как и мои, будут придерживаться тех же нравственных правил.
Но зато эта заметка, похоже, содержала в себе объяснение замкнутости, надменности Виктора. Вы представляете, о чем говорят родственники или знакомые, не видевшиеся десятки лет? О семье, о детях, служебных делах, прошлых и настоящих. Каково же самолюбивому, недавно успешному мужчине рассказывать малознакомой, фактически чужой троюродной сестре о сыне под следствием, о вынужденной отставке и тэ пэ.
Такое объяснение вносило некоторое рациональное зерно в ситуацию и смягчало ее оскорбительность.
Но, как я уже сказала, лучше всего «сердце успокаивается» течением жизни, ее калейдоскопом. А у меня в этих узорах появились совсем новые комбинации.
Дочь моя сделала очередной финт ушами. Я, кажется, об этом упоминала. Я давно догадывалась, что участившиеся полеты в Англию объясняются не только служебной необходимостью. Но что спустя полгода после моей поездки в Новосибирск она объявит об очередном замужестве, мы с мужем не ожидали.
Нашего согласия, впрочем, никто не спрашивал (в тридцать-то шесть лет! его и в двадцать не искали!) Но все происходило в таком веселом, радужном, благодушном стиле, посетивший Москву иностранец был так влюблен, так предупредителен по отношению к дочери, к детям, к нам, обладал великолепным чувством юмора, проявлял такую широту натуры (качество мною безмерно ценимое), что некоторые сомнения по поводу загадочности заграничного менталитета были сведены на нет. Боюсь, что имело место и эгоистическое желание наконец сбросить с себя бремя (после шестидесяти лет довольно утомительное) моральной ответственности за дочь и внуков. С таким же чувством облегчения отправляли когда-то мы ее, двадцатичетырехлетнюю, в Москву, где ждали Машку чудесный муж, двухкомнатная квартира и престижная аспирантура. Тогда все закончилось, к сожалению, трагической смертью зятя. Но поскольку молния не бьет дважды в одно и то же дерево, то мы предвкушали, как будут осваивать наши внуки британскую действительность, а мы наезжать к ним в гости, а заодно знакомиться с раритетами кельтской, саксонской и норманнской культуры.
Писем давно никто не пишет, а по телефону многое не скажется, а еще меньше услышится. Поэтому почти целый год мы с мужем провели в благодушной расслабленности (я называла это время декретным отпуском). Как вдруг появился сначала мой младший внук (вернее, приехали они втроем на побывку, но именно он категорически пожелал остаться в Москве), а через несколько месяцев тут как тут был и наш старшенький, тоже разочаровавшийся в английской системе образования и в буржуазном благополучии. Конечно, мы обрадовались, хотя пришлось опять впрячься в натирающую холку бытовую лямку.
Но материнское сердце подсказывало мне, что не все безоблачно складывается и в замужней жизни Машки. Уж очень она подобрела, потеплела в отношениях со мной. Отчасти это можно было объяснить тем, что мои жалкие хозяйственные потуги, совершенно незамечаемые и неосязаемые, как воздух, оценены были, когда их не стало. Но я догадывалась, что главный дефицит Машулиной заграничной жизни — отсутствие того неиссякаемого потока любви, который проливается на каждого человека в родном доме, все эти теплые кофты, подсунутые в мороз, холодный морс, поданный жарким полднем, блинчики, напеченные в шесть утра — не как приметы бытового комфорта, а ласки и сострадания. Все эти семейные словечки и клички, пальцы, скользнувшие по волосам, дурацкие расспросы, беспочвенные тревоги, назойливая опека. Как это мешает жить! Но и жить без этого невозможно! Неправда. Живем, живем! И я живу уже более двадцати лет после смерти мамы. Но качество жизни становится иным! И образовавшийся вакуум всасывает какие-то главные куски твоей души. И, наверное, даже счастливая личная жизнь, даже дети не дают полной компенсации.
А у Машки, видать, с новым мужем не складывалось. Зато, слава богу, родители еще были живы и почти здоровы. И стала постепенно восстанавливаться моя с дочерью внутренняя связь. Оказалось, что на многие вещи мы по-прежнему смотрим одинаково, что не все мои мнения дурацкие, не все мои советы бесполезны.
И дотрагиваясь до этих, как оказалось, не истаявших нитей, согреваясь Машкиным и собственным — да, собственным, — чем больше даешь, тем больше остается — душевным теплом, я еще раз убедилась, что у жизни нет строго сформулированного, однозначного финала. Она постоянно меняет плюсы на минусы, черное на белое и наоборот. Она течет и размывает, и разрушает все несокрушимые, категорические истины и жизненные установки.