В августе шестьдесят второго, или Лицо еврейской национальности

Анатолий Николаевич Беспалов работал главным редактором еще много-много лет. Покровительствовал талантливой молодежи, когда это стало разрешено. Помог мне уладить в семидесятом году — я уезжала в Ростов — неприятную историю с квартирой. Суть заключалась в том, что в первые годы моего брака родители мужа, уступая его напору, совершили, чтоб жить к нам поближе, дурацкий обмен и оказались вместо двухкомнатной сталинки в однокомнатной хрущевке. Хотя я тогда была против, хотя отношения мои со свекрами не слишком складывались, но чувство вины перед ними меня не покидало. И я решила от него избавиться, используя ситуацию. Я хотела поменяться с ними, оставив им нашу двухкомнатную, кстати тоже сталинку, а родное государство обмануть, подсунув ему однокомнатную взамен на справку о сдаче жилья. Но бдительный исполком мои козни раскрыл (простодушная свекровь где-то проговорилась) и объявил, что в наказание за свой преступный умысел я уеду вообще без всякой справки. Я была в отчаянии, на работе я уже нигде не числилась, никаких чиновных знакомств у меня не было. Беспалой же оставался моим начальством по линии Союза журналистов. Он принял меня все так же незамедлительно, уладил все в один день и на прощание сообщил мне житейскую истину, которую я восприняла как аксиому и запомнила на всю жизнь:

— Жулики, люди бесчестные устраивают какие угодно сложные махинации, и им все сходит с рук. Но если порядочные люди, вроде нас с вами, Дина, хоть на шаг отступают от принятых правил, даже из самых хороших побуждений, они обязательно попадают впросак.

Тогда я была так счастлива и так ему благодарна, тогда и сейчас я была с ним полностью согласна, но только сегодня я поняла, как крамольно звучал его проверенный жизненным опытом крик души в устах члена бюро обкома.

А еще совсем недавно я узнала, что Анатолий Николаевич был очень удивлен, когда в день своего семидесятипятилетия Потоцкая, давая большое интервью и рассказывая о своей работе, упомянула, что ее «выставили» из «Советской Сибири».

— Я так всегда ценил Регину Павловну, — обижался Беспалов. И был, конечно, совершенно искренен.

Хрущева, мнившего себя главным кукловодом, свалили через два года. Государственный антисемитизм не прекратился, но велся уже без педалирования, по формуле «не принимать, не увольнять, не повышать, не понижать».

Новый генсек, в противоположность неугомонному Никите, отличался сибаритством, во все дыры носа не совал, упивался почетом и наградами, предоставив решать проблемы страны энергичным честолюбцам, вытолкнувшим его наверх. После яростной подковерной схватки пирог власти был разделен между ними окончательно, и на борьбу с идейными врагами государства вышли двое — Суслов и Андропов.

При всем их различии и взаимной неприязни они оба были достаточно рассудительны, чтоб не расходовать карательные ресурсы системы на такие очевидные, но абсолютно ненадежные признаки инакомыслия, как еврейское происхождение. Они искали по-настоящему опасных для советской власти людей и нашли их в лице Синявского, Даниэля, Галича, Солженицына, Сахарова, генерала Григоренко, группы защитников «Пражской весны», окрестили диссидентами и занялись их планомерным уничтожением.

* * *

Но это уже другая история. И у нее свои действующие лица. И на просторах страны: Булат Окуджава, обращавший нас своими песнями к вечным ценностям, поивший струей добра и чести, не дававший захлебнуться в потоках лжи и пошлости; Высоцкий, выкрикивающий, выплевывающий в лицо злую правду о нас самих; Твардовский, упрямо пестующий на страницах «Нового мира» литературу факта, защищавший ее от приукрашивания ценой собственной жизни; братья Стругацкие с прозрачной иносказательностью их «Обитаемого острова» и «Улитки на склоне»; Любимов и Тарковский, раздвигавшие своими спектаклями и фильмами наши представления о возможностях искусства.

И в пределах Новосибирска. Во-первых, тот же Николай Греков, на короткое время, по оплошности начальства, на гребне кампании за обрусение творческих кадров оказавшийся в шестьдесят втором во главе местного Союза художников. Он начал с того, что в сентябре, побывав благодаря новой должности на Всесоюзном пленуме мастеров кисти, привез из Москвы фотографии всех разгромленных Хрущевым работ. И когда у новосибирских художников происходило собрание, аналогичное тем, на которых я присутствовала в Союзе писателей и Союзе архитекторов, эти фотографии были предоставлены для всеобщего ознакомления. А сам Греков, тяжелый молчун, обычно не умеющий (или не желающий?) связать двух слов, целый час рассказывал о своих впечатлениях от «крамольной» живописи и скульптуры, причем его мнение было диаметрально противоположно начальственному.

И, о чудо! Собрание новосибирских художников приняло решение, совершенно непохожее на резолюции остальных творческих союзов. Не то чтобы они обозвали Хрущева невеждой, а Академию художеств — сборищем злобных, завистливых интриганов. Резолюция, конечно, славила партию и соцреализм, но говорила о необходимости творческих поисков новых форм, новых имен, которые расширят и укрепят платформу советского искусства, сделают его многоликим и разнообразным. Что-то вроде предтечи идей Роже Гароди, который причислял Сен-Жон Перса к соцреалистам и твердил, что все талантливое в искусстве служит на благо пролетариату.

Дама в синем платье из обкома, курирующая искусство, готова была разорвать Грекова на сто миллионов лохматых кусков, стучала по-хрущевски кулаком и брызгала слюной. Но был на собрании художников некий обкомовский босс Александров, кажется завотделом пропаганды, только что из Академии общественных наук, муж собкора «Советской культуры», человек, видать, неглупый и образованный. Он как-то спустил все на тормозах, предложил внести в резолюцию небольшие поправки, надавил на даму своим иерархическим авторитетом, и в результате волчица сделала вид, что сыта, а художники смогли почувствовать себя не овцами, а почти вольными мустангами.

Правда, гласности инцидент предан не был. Когда пришедшая на мое место в «Совсибирь» молоденькая и пылкая Зульфия Каримова написала эмоциональный отчет о торжестве хорошего вкуса и демократии, ей предложили на выбор: либо уволиться, либо перейти в отдел писем техническим сотрудником на шестьдесят рублей вместо дослужившейся до пенсии Ольги Ивановны. Зульфия выбрала второе и именно с этой полуподвальной ступеньки совершала свое восхождение в большую журналистику.

Еще несколько слов о Коле Грекове. Он оставался верен себе и искусству до самой смерти. Правда, в политические конфликты он больше не вступал, но не потому, что боялся, а просто быстро отошел от административной деятельности и опять по уши погрузился в свою странную, волшебную, космически-безумную, затягивающую омутом настроений живопись. Его то ругали, то возносили до небес, а он рисовал, рисовал, хвалу и клевету приемля равнодушно, раздаривая пачками свои удивительные картины, чтобы завтра взяться за новые, и остался в моей памяти не только гениальным художником, но человеком, не подвластным никакому диктату.

Но гениев раз-два и обчелся. А донкихотов значительно больше. И когда наши главные борцы за пролетарскую культуру еще много лет делали вид, что на свете не существовали Мандельштам и Гумилев, уверяли, что Цветаева, Ахматова и Пастернак — это обочина нашей литературы, Сергей Сперанский, биолог и чудак, рассеянный и беспамятный профессор, который, по свидетельству его матери, в детстве не мог выучить и восьми рифмованных строчек, стал выступать сначала в научных учреждениях, а потом и на заводах с многочасовыми вечерами, посвященными этим поэтам. Сам писал лекции, сам великолепно читал десятки безукоризненно заученных стихов. Что изменило устройство Сережиной памяти? Потребность какого-то гражданского поступка?

А что заставляло веселого капитана ракетных войск Женьку Панкова на дежурстве в бункере переводить с английского «Доктора Живаго» и, собрав листочки с текстом в папку, пустить ее по знакомым?

А когда Галич единственный раз публично выступил со своими песнями именно в Новосибирске на фестивале бардов и «либеральный» Гордин, теперь уже редактор «Вечерки», напечатал разгромную статью, а затем стал публиковать столбцы писем разгневанных трудящихся, то Володя Быков, скромный, стеснительный, румяный и седой Володя Быков, который был по случайности, благодаря «Дворцу вальсов», в шестьдесят втором отброшен из завотделом в литправщики, но к шестьдесят седьмому году дослужился до ответсекретаря, перепечатал несколько десятков этих инспирированных писем с их сакраментальным «Сам я Галича не слышал…» и собирался передать их в «Новый мир». Но кто-то из машинисток донес на Володю, и его после мерзкого разбирательства уволили. И около года Быков был без работы, потом пристроился референтом в Общество по охране памятников архитектуры и только несколько лет спустя попал в большой экономический журнал, издававшийся в Академгородке, сначала корректором, потом литсотрудником, потом стал заведующим отделом, а затем главным редактором.

Кстати, новосибирский Академгородок был неким коллективным форпостом, защищавшим идеи свободы и разума. Там не только находили дело для талантливых, но неудобных журналистов, не только дали сценическую площадку Галичу, но устраивали выставки Грекова, Кулакова, Фалька, Шемякина и Неизвестного и покупали их картины, проводили творческие вечера того же Сосноры… и просто приютили жену Даниэля.

Скажу два слова о Сергее Павловиче Залыгине. Он еще при Хрущеве, в шестьдесят третьем году, опубликовал повесть «На Иртыше», которая мало того что впервые показала истинное лицо коллективизации, но была выстроена как антитеза знаменитой «Поднятой целине» Шолохова. Это ставило повесть под удар не только ревнителей генеральной линии партии в сельском хозяйстве, но и всех «генералов» советской литературы. Однако Залыгин нисколько не сник под шквалом криков и тявканья. Он несуетно, буднично продолжал заниматься своим делом. Был инициатором и одним из организаторов осенью шестьдесят пятого года встречи новомирской редколлегии с новосибирской общественностью, и несколько сот читателей смогли увидеть, а главное послушать Дементьева, Лакшина, Берзер. В семидесятые годы написал жесткий роман «Комиссия» и посвятил его памяти Твардовского. И все эти годы отчаянно боролся, используя свои знания инженера-землепользователя, с идиотской идеей поворота сибирских рек в Каспийское море. И в конце концов победил, спас Россию от климатической катастрофы! Так что если бы Залыгин не написал своей отличной прозы, все равно жизнь была им прожита со смыслом.