В августе шестьдесят второго, или Лицо еврейской национальности

* * *

Напрашивается упрек — все эти люди и события никакого отношения к сюжету не имеют. Зачем обременять современного читателя-торопыгу ненужной информацией? Но мне показалось, что без этих персонажей, с которыми мои герои сталкивались в жизни, в нем будет не хватать воздуха, света, цвета. И потом полезно иногда выглянуть за пределы рамки, увидеть то, что не попало на картину.

* * *

Впрочем, я еще не за всех действующих лиц повести отчиталась. Например, я забыла рассказать о Лерхе. Он давно академик, лауреат Государственной премии, член комитета по присуждению Нобелевской премии. Но личная жизнь так и не сложилась. Невестку вице-президента Академии от него увезли назад к сыну вице-президента. Еще одну женщину он бросил. Четвертая бросила его. При этом он вырастил трех детей, а сейчас содержит трех внуков. Участвовал в ликвидации чернобыльской аварии вместе с Легасовым, нахватал рентгенов, изрезан вдоль и поперек, часто болеет, но все так же обаятелен. Я в него влюблена.

С Валенькой Лерхе я встретилась спустя тридцать лет. Может быть, поэтому я была потрясена переменами? Куда девалось победительное женское очарование? И мне кажется, что дело не в толщине, не в возрасте, не в просвечивающем сквозь жидкие волосы черепе. Из нее как будто выпустили жизнь, все ее слова, движения — механические, вялые, совершаемые только по необходимости. У Валеньки — успешная дочь от второго брака, хорошенькая внучка, но даже их отраженному свету не удается осветить ее глубокую пустоту и равнодушие.

Зато Регина Павловна, с которой я повидалась в этот же свой приезд в Новосибирск, все так же изящна, элегантна, живет насыщенно — пишет, печатается, посещает премьеры, выступает на семинарах ВТО. При воспоминании о шестьдесят втором ее до сих пор трясет (поэтому и в интервью не удержалась). Говорит: «И никто, никто за меня не замолвил слова!» Зульфия Каримова, которая слышала мою версию, спросила уже за дверью: «А то, что ты уволилась, — ты придумала? Или она не знала?»

Я сама опешила и даже обиделась. Потом стала размышлять и поняла — я была в ее жизни столь малой величиной, эпизодическим, не близким, хоть и симпатичным человеком. В своем шоке она не замечала моих поступков, не знала о них, а о чем знала — за тридцать с лишним лет забыла. Она вращалась в таких «сферах», знакомства с ней домогались, сотрудничать с ней мечтали такие влиятельные, властные люди — всякие главные редакторы, директора, собкоры, спецкоры, лауреаты. От них она и ждала отклика на свою беду, по, видно, никто из них ей не помог…

Да ведь и я не помогла ей ничем. Я никому не помогла. Только помогла себе сохранить чувство собственного достоинства. А разве этого мало?

Послесловие

Тридцать лет назад я уехала из Сибири от всех этих людей и погрузилась в новый отрезок моей жизни. Кстати, незадолго перед отъездом в развеселой компании мне гадал по руке известный сибирский поэт. Задумчиво надувая пухлые губы, он разглядывал мою короткопалую ладонь:

— Интересно… У тебя жизнь резко делится на две половины. И вторая совсем непохожа на первую.

«Да, конечно, непохожа, — про себя самонадеянно рассуждала я. — Тут, с вами, я — успешный провинциальный журналист. А там, куда я еду — раз уж совсем непохоже, — стану знаменитым писателем».

Гадание сбылось, но только не так, как я предполагала. С момента отъезда из Сибири детали моей биографии носили сугубо бытовой характер. Я растила детей и внуков. Расходилась и снова сходилась с мужем. Досматривала и хоронила своих стариков. Работала где придется и кем придется. Но не только не стала писателем, а даже из журналистики выпала. Ни мой солидный стаж, ни престижные публикации в центральных изданиях не помогли проникнуть в ростовские газеты. Туда было только два пропуска: партийный билет или волосатая лапа. Я же чистоплюйски продолжала брезговать и тем и другим.

Зато на своих маленьких технических должностях я была почти избавлена от столкновений с нашими невежественными и агрессивными газонокосильщиками от идеологии, этими вождями пролетарской культуры и глашатаями истинно русского патриотизма. А следовательно, и от участи причесанной, отцензурированной травки, на которую было обречено большинство моих коллег. Кстати, теперь я уже не относилась к ним высокомерно. И бывали минуты такой жгучей потребности в любимом деле, когда я готова была лечь под эти ножницы, лишь бы писать и печататься. Но судьбе было угодно сурово блюсти мою невинность.

Но вот с чем я никогда не могла смириться, что всегда отвергала — это вспышки лютой агрессии ко всему инакому, когда по сигналу «ату!» сверху гладкий газон вдруг встопорщивался колючками и сорняками, нацеленными на все оригинальное, несовпадающее, непохожее — философскими ли взглядами, политическими ли убеждениями, манерой ли письма, цветом ли кожи, формой ли носа. Поэтому, заводя новых друзей, сохраняя старые отношения, я беспощадно отвергала тех, кто хоть раз вступил в дерьмо антидиссидентских разборок, кто хоть невзначай бросил антисемитскую реплику, кто положил в основу своего благополучия не то что чужую косточку, но просто ресничку с чужого глаза.

И вдруг случилось чудо! Монстр, простоявший семьдесят лет, рухнул. Я, мы дожили до демократии, либерализма. Стало возможно писать о чем угодно! Как угодно! С каким удивлением вчитываюсь я в современную периодику! Как восхищаюсь разнообразием тематики, свободой стиля! Меня не смущает некоторая лихость молодых журналистов, беспардонность, порой даже безвкусие. Это все кажется мне болезнью роста гораздо менее опасной, чем былые серость, посредственность, сервильность.

Но смешная история! Этот ветер перемен, этот благодатный дождь свободы размягчил в моей душе, казалось бы, совсем засохшие ростки мыслей и слов. Появилась потребность писать. Причем совсем по-другому, чем тридцать лет назад, когда я пыталась ставить какие-то проблемы, доказывать какие-то постулаты. Хотелось писать простые, теплые слова о людях, которых знала близко или встретила мимолетно, о детях, своих и чужих, о стариках и старухах, о маме…

Вот какие названия выстроились в моей записной книжке: «Маленькая Мари», «Бедный Юрик!», «Старухи», «С Лёней на лыжах», «Огород нашего детства», «Мой любимый старый дед», «Как на Лялькины именины испекли мы каравай». Эти сюжеты наступают друг другу на пятки, лезут у меня из головы на кончик пера, спотыкаясь и падая, выливаясь на бумагу криво и косо, поспешно, но неостановимо. Мне кажется: главное — успеть в отпущенное время рассказать то, что известно только мне, мне одной.

Так почему же сегодня я вдруг отложила все эти милые, неповторимые, единственные в своем роде истории и вспоминаю эту совершенно банальную ситуацию, относящуюся к насквозь просвеченной, до ниточки описанной хрущевской эпохе? Почему показалось мне так важно немедленно ее пересказать?

Может быть, у вас есть ответ на этот вопрос?

2002 г.


Вынуждена покаяться перед читателем. Мною сознательно допущены некоторые сдвиги во времени по отношению к событиям тех лет. Это касается дат публикации в «Известиях» очерка Аграновского, выставки в Манеже в честь юбилея МОСХа, появления на экране «Братьев Карамазовых» Пырьева. Порой речь идет о подвижке в несколько недель, иногда в несколько месяцев, а то и лет. Эту вольность я позволила себе в погоне за единством времени, места и действия. Против атмосферы того периода, мне кажется, я не погрешила. — И. К.