В прощаньи и в прощеньи…

Счастливы не настаивающие на правоте своей, ибо никто не прав либо все правы.

Х. Л. Борхес. «Фрагменты апокрифического
евангелия».

Засыпав макароны в кипящую воду и покидав на ско­вороду котлеты, я метнулась в комнату к телевизору — нужно было успеть к одиннадцатичасовой информационной программе, утренние я все пропустила.

Мой муж уверяет знакомых, что я провожу перед телевизором всю жизнь. Его самого переубеждать не собираюсь — пустая трата времени. Знакомые и так догадываются, что чистое белье, обильные, вкусные обеды и здоровые, воспи­танные внуки не из телевизора выпадают. А вам скажу: во-первых, как настоящий «гомо советикус», я раза три-четыре в день смотрю новости, стараюсь не пропустить «Куклы» и Шендеровича, по случаю могу уткнуться в какую-нибудь документальную передачу вроде «Совершенно секретно», «Как это было» или «Журналистское расследование». И ежевечерне, откормив всех ужином и даже не вымыв посуды, заваливаюсь на диван в ожидании художественного фильма. Неважно какого. Бывает, повезет на что-нибудь из золотого фильмофонда — «Амаркорд» там, «Не горюй» или «Небеса обетованные». А то удивит молодой Тодоровский какими-нибудь «Подмосковными вечерами».

Но после восьми я готова смотреть и ладно скроенные, крепко сшитые боевики с Аленом Делоном или Бельмондо, и простенькую «Полицейскую академию», и наши «Улицы разбитых фонарей». Что-то мелькает, кто-то стреляет, думать не надо, а из тебя постепенно вытекает, испаряется и физическая усталость, и психологическая нагрузка. Как будто тебя продули сквознячком, или по нынешним обстоятельствам — вентилятором. А может, даже слегка прополо­скали, отжали и разложили на просушку. В таком расслабленном состоянии можно и задремать, проснуться от громкого взрыва или выстрела на экране: это не портит процессинга (как выражается моя дочь), а является его составной частью.

Очень многие российские женщины в качестве нейролептиков используют мыльные сериалы, особенно северо- и южно-американские. Но, во-первых, у них ужасно неудобное время показа — или девять утра или пять дня — самый разгар домашних хлопот. Во-вторых, уж больно они примитивны: сплошная обманутая невинность, незаконно­рожденные дети, роковые злодейки (вариант — злодеи), путаница с близнецами, поддельные завещания… И все плачут — и богатые, и бедные.

Я тут было подружилась с жителями Санта-Барбары — у них оказалось несколько достоинств: они появлялись дважды в день — утром и вечером — и можно было маневрировать со временем свидания; их герои мужского по­ла, пылая страстью к одной-двум, изредка к трем женщи­нам, к остальным дамам считали своим долгом относиться по-рыцарски: опекали их, утешали, спасали, платонически обнимали, жертвовали для них жизнью, репутацией, а ино­гда даже любовью. А у меня большая слабость к мужчинам-рыцарям, которых мало что в жизни нет, так и в искусстве не стало. И наконец в этом сериале было несколь­ко персонажей без заведомых этикеток «бяка» и «цаца», а ведь злодеи и ангелы — обычное население мыльных пространств. Мейсон же, Перл, Келли в первой сотне серий имели какие-то человеческие черточки. Правда, постепенно их растеряли. И не став ни черными, ни розовыми, оказались просто серыми. А потом фантазия сценаристов окончательно иссякла, и одна и та же ситуация стала отыг­рываться со всеми героями по очереди. И я покинула поскучневшую «Санта-Барбару», даже не дождавшись, пока с ней расстанется РТР.

Другое дело — новости. Это святое. Я за Россию всю жизнь переживаю перед телевизором, особенно, если у страны критические дни. Сессии горбачевского Верховно­го Совета сутками смотрела — чисто штайновскую «Орестею». В октябре девяносто третьего ночью готова была по призыву Егора Гайдара на Манеж — или куда он гам звал — бежать. А на выборах в девяносто пятом и в девяносто шестом следила за подсчетом голосов более скрупулезно, чем центральная избирательная комиссия.

То, о чем рассказываю, как раз и происходило в девяносто пятом или шестом, в самый накал страстей. Не пом­ню, чем уж меня в тот день РТР порадовало или огорчило, но сглотнув самое горяченькое, я решила отведать и десерта — какую-то региональную смесь. Тем более, что очередная информация была из моего родного Новосибирска: отли­чившимся в Чечне (о, это тоже больная тема — отврати­тельны мне наши маленькие победоносные войны!) солда­там вручали ордена чуть ли не на главной площади города, на фоне Оперного театра. Диктор комментировал, что цере­мония была обставлена сверхторжественно — не только за счет места действия, но и благодаря действующим лицам: награды раздавал сам командующий Западно-Сибирским военным округом генерал Ковалев. Он обходил строй, стат­ный, высокий (рост еще увеличивала генеральская папаха из серого каракуля), с красивым лицом, на котором: прямой длинный нос, длинный, резко очерченный рот и большие, тоже длинные, но в то же время выпуклые серые глаза со­единялись как-то удивительно гармонично, складываясь в то, что называется породой.

Не знаю, об что раньше споткнулось мое слегка обес­покоенное котлетами сознание — об это лицо, что-то смут­но мне напомнившее, или о фамилию «Ковалев»? Неужели это Виктор?

Командующий уже вручил все награды, в том числе и посмертные, похвалил мужество и самоотверженность своих подчиненных и как-то неожиданно перешел к упре­кам в адрес центральных военных ведомств, которые за­держивают финансирование Западно-Сибирского округа, что мешает подготовке гарнизонов к зиме и влияет на бое­вую учебу личного состава. Впрочем, я не слишком вника­ла, что говорит генерал, а смотрела на него во все глаза.

Виктор Ковалев! В начале семидесятых он, по расска­зам моей матери, служил в Германии и был капитаном (или майором?). Или это были шестидесятые, и Виктор носил погоны старлея? Ничего я не помнила, ничего не знала, ко­гда-то жестко вычеркнув этот мир из своего сердца.

Сегодня Виктору должно быть пятьдесят шесть лет (экранный персонаж смотрелся моложе, но могла выручать красота), и он уже вполне мог выйти в командующие окру­гом — генетика у него самая генеральская! Но главное — лицо! Вот откуда мне знакома эта аристократическая стать, эти светлые выпуклые глаза, эти прочерченные на румяном лице блондина темные брови! На молодого де­душку Мишу, каким я его видела на фотографиях, похо­дил генерал.

О, я думаю, что мое впечатление отвергли бы в семье Ковалевых! Наверное, там считали, что Виктор похож на Андрея, который тоже был красивый, высокий, большегла­зый блондин. Помню, помню, как вваливается он в комна­ту, расстегивает свою длинную шинель, откидывает офи­церскую фуражку, и на лоб сразу вываливается буйный чуб. Нос задорно вздернут, рот в чудесной улыбке, зубы белоснежные. Вот этот вздернутый нос, чуб колечками, сочные губы — все это совсем из другой оперы, от другой стенки гвоздь. Впрочем, знала я Андрея тридцатилетним — майором и подполковником. Может, в генеральские го­ды у него и губы побледнели, и волосы попрямели, и нос вытянулся?

Но у Виктора и в детстве была аристократическая внешность! Если порыться в фотоальбомах, то обязательно найдется этот снимок сорок шестого года, на котором он в драповом двубортном пальто в елочку и кепке из того же материала — невиданная роскошь для шестилетнего маль­чика по тем временам! Да ведь Нюся с сыном были тогда уже у Андрея в Германии, одежду Виктору покупали или шили там и фотографировались там: карточка на контраст­ной, плотной белой бумаге, облокотился Витюша на краси­вое баракановое кресло в свободной, продуманной профес­сиональным фотографом позе. И изысканный наряд гармо­нирует с этим на редкость правильным лицом, с волнистой белокурой прядью, выглянувшей из-под кепки, с будто вы­резанными губами, с классическим расстоянием между но­сом, ртом и подбородком и благородно очерченной перено­сицей.

Но даже на снимке, сделанном у какого-то ростовского «пушкаря» перед самым концом войны, снимке недодержанном, пошедшем желтыми пятнами, видны эти распахну­тые, ясные глаза и точеный нос…

Я уже давно слила макароны, дожарила котлеты, сва­рила клюквенный кисель и посмотрела двухчасовые «Вес­ти». В них сюжета про Новосибирск не было. Не оказалось его больше ни в одной из эртээровских информационных передач в тот день.

Можно было подумать, что кто-то там наверху, состав­ляющий сценарии наших судеб, на минуточку отвлекся от основных обязанностей, быстро отщелкал кадры на фоне новосибирского Оперного и сунул их телережиссеру «Вес­тей» как раз, в тот момент, когда я смогла отлучиться из кухни. «Не ране, не после», — как говаривала моя свекровь.

С какой же целью? Чтобы я вспомнила про Виктора Ковалева? А что вспоминать-то? Наше соприкосновение было таким куцым, длилось около года, состояло из полу­тора десятков встреч и пришлось на совершенно не подходящий для возникновения взаимных чувств возраст — мне одиннадцать, ему пять лет, и время — весна сорок четвер­того года.

Мы вернулись в Ростов почти одновременно, но из противоположных точек на карте Родины, из разных, но близких по накалу драматизма ситуаций: Виктор с матерью, моей двоюродной теткой Нюсей, из Читы, где война их хле­стнула тяжелым бытом и тревогой за жизнь воюющего на передовой Андрея; мы с бабушкой и матерью — из сальских степей, где сначала нам угрожала смерть от немцев, а потом — от голода.

Теперь каждый входил в новый жизненный виток: ба­бушка налаживала разрушенный ростовский быт, мать ос­ваивала беспокойную должность выездного эпидемиолога облздравотдела, Нюся со скрипом заново врастала в семью мужа. Я досрочно, как все военные дети, пропуская отроче­ство, превращалась из ребенка в человека.

Моя жизнь была загружена до предела. Я имею в виду не хозяйственные обязанности — все эти отоваривания кар­точек, походы за керосином и тэ пе. Я говорю про труд по самоопределению собственной личности. Надо было удо­стовериться: кто сохранился во дворе и в школе из моих до­военных подружек? Работа простая: кто есть, тот и есть, не разыскивать же смытых войной по стране. Но годятся ли эти худые, вытянувшиеся девчонки мне сегодня в друзья? В какие игры они играют, какие книжки читают? А что со­бой представляют новые девочки, прибитые той же волной, что смыла прежних? И где можно достать хорошие книжки? В какой семье? В какой библиотеке? И записываться в оче­редь, чтобы взять интересную книгу на дом или ходить в читальный зал?

А каковы теперь границы моего ареала? В городской сад я уже убегала на полдня одна, поссорившись с матерью.

Это — вправо от дома. А влево? А вниз? До школы? Или еще ниже — до набережной? В кино уже могу пойти без взрослых, но на какой самый поздний сеанс? Поскольку состоялось посещение театра и возвращение из него в полдвенадцатого, значит, и в кино на десятичасовой можно?

И беспрекословно ли я должна выполнять распоряже­ния бабушки и мамы или имею право на свое мнение? Должна ли я досконально учить все уроки или могу кое-чем пренебречь, если мне дали на один день «Собор Парижской богоматери»?

И вот, когда я проламываюсь сквозь чащу табу и неиз­вестностей, пытаясь определить свой сегодняшний статус, мне подбрасывают этого худенького большеглазого трою­родного братишку, в перешитых Нюсей из какого-то старья одежках. Но при этом штанишки на элегантных лямочках, воротничок рубашонки подвязан черной шелковой ленточ­кой на манер бабочки, а кудрявые волосы тщательно зали­заны на косой пробор.

— Какой куклястый пацан! — говорят о Витюше дво­ровые девчонки, воображая, что отвалили мне комплимент. Но я такие слова воспринимаю, как оскорбление. Меня все раздражает в Витюше.

Прежде всего он стесняет мою свободу: тридцать раз повторили Нюся и бабушка — гулять только под окнами. А ведь все самое интересное — как раз в другом конце дво­ра или вообще в соседнем дворе. Если Нюся так дрожит над своим Витюшей (а она точно над ним дрожит, об этом гово­рят и мама с бабушкой, и ее свекровь, и сама Нюся; за ней прочно закрепилось прозвище «сумасшедшая мать»), то пусть бы и пришпилила его к своей юбке.

Теперь-то я понимаю, что Нюся «отшпиливала» сы­нишку только потому, что в сосуде ее исхудалого тела кипели, булькали, требовали выхода негодование, обида на родителей мужа, а когда мы с Витюшкой удалялись, Нюся могла избыток этой обиды вылить в уши бабушки. И вот пока они пересказывали друг другу эпизоды своих военных одиссей или возмущались тем, что Нюсина свекровь луч­шие куски отдает не маленькому внуку, а дочке-студентке, или читали письма Андрея с фронта, я должна была пасти троюродного братца.

А пятилетний Витюшка тоже карабкался на новую сту­пеньку своей жизни. Где-то там, в холодной ветреной Чите, он укрывался, донашивался, как кенгуренок, в маминой сумке, отгороженный от других людей и жизненных кон­фликтов сильнейшей Нюсиной энергетикой. В Ростове мать не могла ему дольше создавать инкубаторские условия. В доме Ковалевых Нюся и Виктор были гости. Довоенная хрупкая притирка почти начисто сносилась за шесть лет разлуки. Появилась куча отягчающих обстоятельств: мало денег, мало еды, обветшавшая одежда, медленные почта и чиновники — отсюда задержки с аттестатом, получением карточек.

Строгая бабушка Наташа отчитывала за разбитую чаш­ку, хорошенькая молоденькая тетушка покрикивала, когда Витюша забирался в ее вещи. Дедушка, вернувшись с рабо­ты, утыкался в газету и не любил шума и беспорядка. В на­шем доме все вообще было незнакомое и настораживающее. Но если моя бабушка ласкала его и норовила чем-то уго­стить, если тетя Лена (моя мать) никогда не обходилась без подарка: конфета ли, какая-то картинка, базарный пряник, то от меня исходили флюиды опасности и недоброжела­тельства.

Во дворе Витюшка вцеплялся в меня робкими пальца­ми, но я стряхивала его холодную, малокровную ручонку. Мы с девчонками играли в «штандер»: высоко подбрасы­вали мяч, ловили, убегали. Я требовала, чтоб Витя играл с нами, но он не понимал правил, не умел хорошо ловить и быстро бегать. Я раздражалась, не снисходя к возрасту. А его миловидность только усиливала мою неприязнь. В мальчишках любого возраста я ценила бесстрашие, рас­царапанные коленки и разбитые носы, любимых героев извлекала из «Тиля Уленшпигеля», «Тома Сойера», «Р.В.С» и «Военной тайны» Гайдара. И бесполезно было убеждать меня, что Витюша еще мал — Генриху из люби­мой моей довоенной книжки «Генрих начинает борьбу» было всего шесть лет.

Ни на кого из этих мальчиков Витя не был похож. Зато хорошеньким личиком и белокурыми кудряшками напоминал персонажа из «Княжны Джаваха» Чарской (ее книжки только что вышли из темноты тетушкиных сундуков) — двоюродного брата героини, Юлико, презренного труса и плаксу. Как все сошлось — в жизни и в книжке: я не со­мневалась, что похожа на отважную, умную Нину Джаваха, и вот, пожалуйста, — у меня такой же постыдный брат!

Я пыталась хоть как-то привить Витюшке мужские ка­чества: в нашем дворе тащила его на чердачную лестницу, во дворе Ковалевых загоняла, прихватив за талию, на крюк от ворот, но он пугался, плакал и бежал жаловаться матери. Во мне он видел злого тирана.

Чтобы немножко подправить свой отталкивающий имидж, в добрую минуту я подарила Витюше на день рож­дения любимую книжку своего детства «Как братец Кролик победил льва» и, говорила позже Нюся, на несколько лет осчастливила ребенка. Но никаких родственных нитей меж­ду нами все равно не пролегло.

Вот и все, что я о Викторе помню. Да еще как он ужас­но болел коклюшем, задыхался, синея от непрерывного кашля. Нюся плакала у нас на диване, никакие лекарства не помогали. Какой-то известный в Ростове инфекционист ска­зал маме, что возбудители коклюша погибают в разряжен­ной атмосфере. И мать, почти каждый месяц летавшая на эпидемии в область, уломала знакомого летчика санитарной авиации, и Витьку подняли над аэродромом на максималь­ную высоту. Кашель действительно прекратился, все гово­рили о чудесном исцелении, восхищались моей матерью, а я кипела от возмущения: этот «мамсик» полетел на самолете, но не только не радовался этому, а плакал, кричал и молил, чтоб с ним посадили его маму; и летчику таки пришлось взять в полет Нюсю.

А потом мы уехали с бабушкой в Москву, а когда вер­нулись через полтора года, то Андрей уже забрал жену и сына к себе в Германию, и больше мы с Виктором не встречались. Да, появилось еще с полдюжины фотографий, подписанных рукой Нюси: «Ленухе от племянника Витюши и сестры Аннушки», «Бабушке Бэлле от Викитоши», «Моим дорогим с любовью». Они были присланы из Германии, по­том из Черкасс, из Чугуева, где служил в конце сороковых, в пятидесятых Андрей.

С каждой фотографией мальчик становился все более красивым, нарядным и сытым; лет в четырнадцать даже излишне сытым. Но в шестнадцать или семнадцать эта перекормленность сползла, и Виктор выглядел очень мужест­венно. Это были последние снимки, которые Нюся нам прислала. Да, да — по времени все совпадает. Виктор ро­дился в сороковом году, семнадцать ему исполнилось именно в пятьдесят седьмом, том самом злосчастном пять­десят седьмом…

Оставить комментарий