* * *
Порой голод не донимал так уж люто. Вдруг мама передала из Ростова продуктовую посылку. Ее принесла бухгалтерша райздрава, она ездила в область с отчетом, мама приютила ее на три ночи, и теперь она вручила бабушке целое богатство: мешочек манки, пакет маргарина, кулечек сахару, початую баночку меда …
— Извините, — переминалась бухгалтерша в дверях, упорно отказываясь войти в комнату. — Мы три дня сидели на вокзале в Зимовниках, не могли уехать. Сыр, вот, съели. И немного меду. Я заплачу…
Бабушка машет рукой… И вот уже я уписываю за обе щеки чуть подслащенную манную кашу на воде, а в другой руке держу перед носом «Охотников за микробами», книгу, которую я знаю почти наизусть (вот почему мне все так понятно и про сифилис, и про сальварсан — глава «Магическая пуля» о Пауле Эрлихе!)
О, это чтение во время войны! О нем помнят все девчонки и мальчишки тех лет. Не по возрасту и вкусу, а что удалось раздобыть. Я в деревне перечитала по несколько раз наши собственные книги: однотомники Пушкина, Лермонтова и Маяковского, «Маугли» Киплинга, почему-то второй том «Мертвых душ», «Черную Салли» Н. Кальма — повесть для детей о восстании Джона Брауна и наконец «Охотников за микробами» с отцовскими пометками на полях, с вклейкой газетного некролога, посвященного Ру. А в сельской библиотеке я разыскала третий том «Войны и мира» — почти сплошная воина и только что изданные на серой газетной бумаге, с запахом типографской краски рассказы Мопассана. Мама вначале встала на дыбы, но увидев, что это «Рассказы о франко-прусской войне», успокоилась. Хотя в сборник были включены сомнительные для десятилетней девочки «Пышка» и «Мадемуазель Фифи». А может, ее утихомирила бабушкина любимая поговорка «Для чистого — все чисто».
Но главная моя душевная радость тех месяцев, мое лекарство, наслаждение, любовь «Домби и сын» Диккенса — кстати, тоже без первого тома. Его дала мне почитать учительница Анна Ивановна. Почему ей это пришло в голову? Нет, кажется, я сама выпросила толстенький коричневый томик, заскочив к ней случайно по поручению какой-то школьной женщины — что-то по поводу замены, перемены, подмены.
Как же я читала эти удивительные страницы цвета слоновой кости, с особым шрифтом, просторными полями, рисунками Физа и совершенно особым миром! Если бы меня спросили, чем захватил меня Диккенс — я в свои десять лет не сумела бы ответить.
Это потом, прочитав все тридцать томов и с полдюжины монографий, я узнала о его знаменитом юморе, о тонкой индивидуализации всех этих толп второстепенных персонажей, о завораживающем ритме диккенсовской прозы, об этих неповторимых описаниях места действия, которые только непосвященному кажутся похожими на подробную инвентаризацию предметов, фигур, деталей, а в действительности все появляется в точно своем месте и в свое время. Какая-нибудь паутина, чепчик, бродячая собака усиливают основной мотив или отвлекают от него или создают контраст, и вырастают незабываемые картины Бедлама, судебного присутствия, набережной или лавки старьевщика.
Тогда же если я и могла эту гениальность оценить, то только интуитивно и как ауру, в которой существовало, торжествовало главное — любовь. Да, да, не формулируя этого словами, я именно Диккенса, а не Дюма и Стендаля (я уже прочитала «Красное и черное») воспринимала как певца любви. Может быть потому, что я, как и он, понимала любовь расширительно: как чувство всепоглощающее, жертвенное, направленное прежде всего на служение. Любовь могла быть к девушке, брату, отцу, дочери, другу; но только тот, кто любил бескорыстно и самозабвенно, становился прекрасным (даже нелепый мистер Тутс, а тем более капитан Катль), только тот мог спастись от спрятанного в нем самом зла — как Эдит, когда узнала и полюбила Флоренс, только тот не боялся смерти, как Уолтер и маленький Поль. А самые страшные люди — это черствые эгоисты, вроде Каркера, капризные самолюбцы наподобие миссис Скьютон и иссушившие свою душу гордецы, как мистер Домби.
После «Домби и сына» мне просто необходимо было еще и еще читать о любви, говорить о любви, думать о ней. И в эти ненастные, голодные месяцы обязанности не попавшего ко мне первого тома «Домби и сына» исполняли бабушкины рассказы о любви Нюси и Андрея.
Ну, романтических эпизодов из прошлого я от нее наслышалась немало: это и первый ее поцелуй на скамейке городского сквера средь бела дня: «вдруг перестали говорить и, как по команде, повернулись друг к другу, потянулись губами…», мой дед в тюрьме, вознамерившийся убить лопатой того самого Мартынова, который «углубил» Плеханова, приревновав к нему бабушку; и знакомство моих родителей на эпидемии чумы. Но это все были именно эпизоды. Рассказы же о Нюсе и Андрее складывались в настоящую романтическую повесть, вроде тургеневских «Аси» и «Вешних вод», которые мне вот-вот предстояло прочесть, но со счастливым, как у Диккенса, концом.
Во-первых, о том, как Нюся и Андрей поступили в один техникум, тот самый, гидрометеорологический. Как оказались — она самой красивой девушкой, а он самым красивым парнем. И видимо, это правило всегда срабатывало — «если двое краше всех в округе, как же им не думать друг о друге». Как провожались до поздней ночи. Как стояли на крылечке бабушкиного домика. Как Юрий прибегал к бабушке с криком:
— Мама, что ты сидишь? Там Нюська и Андрей целуются!
Как настороженно принимали Нюсю-сироту неяснобуржуазного происхождения в благополучно-пролетарской семье Ковалевых. Как закипала в цветущем здоровьем Андрее разбуженная Нюсиной красотой и поцелуями мужская сила. Ему хотелось большего, а Нюська пищала и увиливала. И как появилась в жизни Андрея гимнастка из шапито, пахнущая ареной, смесью пота и пудры, смелая и простодушная. Как, рыдая, прибегала Нюся к бабушке:
— Тетя, он с циркачкой гуляет, все говорят.
И бабушка внушала Нюсе свои теории, что мужчины не стоят наших слез, что надо быть гордой и прочее. К счастью, здоровая женская интуиция шептала Нюсе об ошибочности теткиной философии.
Тут, правда, случился у племянницы приступ гнойного аппендицита, который отодвинул вопросы любви на второй план, а на первый выступили вопросы жизни и смерти. И пока Нюся загибалась в клинике Воронова в те далекие, безантибиотиковые времена, а бабушка возле нее дежурила, Андрей мгновенно осознал, что для него значит Нюся, а что — циркачка. И из больницы уже он помогал тетке вести племянницу домой.
А еще через пару месяцев, вернувшись с работы, бабушка застала свою воспитанницу, горюющую не по поводу потерянной девственности, а потому, что Андрей усомнился в ее порядочности и верности.
Я хорошо представляю, как бабушка с ним беседует. Из того поколения я не знала ни одного человека, который мог бы говорить на любые щекотливые темы с кем угодно одновременно смело, откровенно и тактично. И ей удалось объяснить семнадцатилетнему парню, черпавшему свои сведения о сексе в шпанистых компаниях, анатомическое устройство женщин вообще и его индивидуальные варианты. А также рассказать, как трагически сложилась семейная жизнь Нюсиной матери из-за того, что дедушка Миша не превозмог своих сомнений в ее невинности даже после заключения знаменитого батумского гинеколога.
К счастью для Нюськи и для самого Андрея, он бабушке поверил сразу. А может быть, дело было в том, что Андрей любил Нюсю. А дедушка Миша Шурочку Чернову — нет.
***
Теперь поговорим о дальнейшем течении этой «сумасшедшей любви».
Но на минутку забежим опять в девяносто шестой год, когда я одновременно получила письмо из Новосибирска (в нем подруга сообщала, что командующего Западно- Сибирским военным округом зовут Виктор Андреевич Ковалев и родился он в январе 1940 года), а очередная телеинформационная программа оповестила о совещании в Генеральном штабе командующих округами.
Первое мое движение — поехать на Фрунзенскую набережную, каким-то образом сообщить Виктору, что я здесь, кто я и условиться о встрече. Но достаточный жизненный опыт подсказывал, что это план — фантастический. Никто мне в контакт с генералом Ковалевым в Генштабе вступить не поможет, а наоборот, постараются помешать.
Вторая идея. — написать Виктору в Новосибирск, на штаб округа. Но о чем? Что я — его троюродная сестра, которая не только никогда не пыталась поддерживать отношений с его родителями (не говоря о нем), но демонстративно не откликалась на письма и подарки его матери.
Что он знал об этом? И знал ли вообще о существовании каких-либо родственников с материнской стороны?..
Я положила письмо, свидетельствующее о происхождении генерала Ковалева Виктора Андреевича от генерала Ковалева Андрея Петровича и генеральши Ковалевой Анны Михайловны, и адрес штаба ЗапСибВО в «хорошее место» и занялась своими делами.
***
А дела наши абсолютно не ладились. Мужа «кинул» очередной богатый заказчик, надо было искать выход из финансового тупика, а он (муж, а не заказчик) был воодушевлен и одновременно растрепан тоже очередной, но уж очень поздней влюбленностью в молодую женщину, и был не способен к адекватным реакциям и поступкам. Хорошо хоть мы находились в разных городах, а то бы пришлось мне опять играть роль козла отпущения.
Дочь моя тем временем разошлась с третьим мужем и отправилась «разгонять тоску» в заграничную командировку. Что ж ей так не везет в личной жизни, моей красавице и умнице!?
У сына обострилась «вялотекущая шизофрения» (так мы с дочерью именовали его семейную жизнь), и он опять ввалился к нам с рюкзаком, полным грязных рубах, свитеров и трусов, и с заявлением «Я к вам пришел навеки поселиться!»
— В смысле — на неделю или на месяц? — спросила я.
Младший внук, играя в футбол, ударился тазобедренной костью об штангу и получил серозный выпот. Ему приписано было, кроме таблеток и мазей, сплошное лежание, вплоть до мочеиспускания в баночку, чему я неукоснительно споспешествовала.
Но самая драматическая ситуация оказалась у старшего внука. Ему исполнилось шестнадцать лет, он уже года два-три переживал гормональные катаклизмы, теперь же настало то время, когда, по словам поэта, «ночью хочется звон свой спрятать в мягкое, женское».
Я видела, как он мечется, как названивает далеко за полночь такой же скороспелой, но куда более искушенной однокласснице; как она наслаждается своей властью над ним: то привлекает, то грубо отталкивает его, то беззастенчиво впрыгивает прямо к нему в постель, то делает вид, что с ним незнакома. И как в его душе, измученной этими жестокими играми, то воздвигаются, то с грохотом обрушиваются воздушные замки, как он из взвинченного, растерянного, непосредственного мальчика превращается в злого циника. Во всяком случае, хочет им стать, если сочиняет такие стихи:
И счастья нет и правды нет,
И жизнь есть бред и смерть есть бред.
А про любовь вообще молчу —
Я стал подобен кирпичу.
Я жив, но лучше был бы мертв,
Я трезв, но лучше был бы пьян,
Я слышу, лучше был бы глух,
И пешка я, а не тиран!..
И все в таком же духе.
Говорить с ним, объяснять, внушать что-то было бесполезно — в ответ звучала одна грубость. Оставалось надеяться только на время, которое лечит болезни переходного возраста.