В прощаньи и в прощеньи…

* * *

В минуту пролистав в голове наши е Виктором встречи и отношения, я поняла, что по поводу этого незадавшегося родства высшие силы не стали бы беспокоиться. Их цель была совсем иная. И я догадывалась о ней.

Я, конечно, вычеркнула Нюсю из своей жизни. Но выбросить ее из памяти — не получилось. Да я и не ставила перед собой столь тотальной задачи. Одно дело — наказать бессердечную, живущую в роскоши генеральшу, совсем другое дело — сводить счеты с молоденькой тетушкой мое­го детства. Да она сама бы этого не позволила — слишком яркая была фигура.

Я вспоминала о Нюсе все эти сорок лет по поводу и без повода, в разговоре и про себя, обмолвкой и развернутым текстом. Когда разгорался в женской компании спор — что такое красота? и я заявляла, что единственная настоящая красавица, которую я встречала в жизни — моя двоюродная тетка, мне казалось, что она внимает этим словам в своем далеке со спокойным достоинством.

А то вдруг привязывался ко мне дурацкий куплет:

Ты, говорит, нахал, говорит,
Каких, говорит, немало.
Я говорит, люблю, говорит,
Таких, говорит, нахалов.
Ты, говорит, ходи, говорит,
Ко мне, говорит, почаще,
И, говорит, носи, говорит,
Конфет, говорит, послаще.

Этот стишок она напевала, склеивая елочные цепи из серебряной бумаги.

Ох, вот когда я чаще всего вспоминала о Нюсе, — ко­гда мы с детьми украшали елку, и они жаловались, что са­мый красивый шар разбился, и рвались в магазин за новым, таким же. Мне, честно говоря, все эти шары казались безли­ко-блестяще одинаковыми. То ли дело арлекины, которых мастерила Нюся до войны из пустой яичной скорлупы!

Я наблюдала за ее работой, вытаращив глаза. Сначала протыкается с двух сторон иголкой сырое яичко. Потом содержимое осторожно выдувается в глубокую тарелку (на этих яйцах бабушка сделает лапшу или испечет пирог). По­ка скорлупа подсыхает, Нюся кроит ловкими движеньями ножниц из разноцветных лент и лоскутьев атласа колпачки и воротнички. Белые, розовые, алые колпачки сметываются, воротнички присбориваются, то и другое приклеивается к болванкам из яичной скорлупы. И, наконец — главное чу­до: Нюся достает краски и кисточку: два-три взмаха — на столе уже лежит головка арлекина со смеющимися синими глазами, приподнятыми бровями, алым ртом до ушей и кло­ком волос, нарисованным так натурально, как будто он только что выбился из-под розового колпачка.

Причем, даже если бабушка расщедривалась на пять яиц, то все пять арлекинов имели свои особые черты и выражения лица. Но во всех я была влюблена одинаково стра­стно. На уже полностью украшенной елке арлекины каза­лись мне во сто раз прекрасней не только картонажных ку­рочек и рыбок, лимонов и яблок из папье-маше, но и немно­гочисленных, таких редких тогда стеклянных игрушек. А самым моим любимым елочным украшением до войны (потом уже елок не устраивали) был Михрютка — малень­кий человечек ростом с палец, сшитый Нюсей из розового атласа. На голове у него, как у арлекинов, торчал колпачок, но с кисточкой. Я даже не знаю, что мне больше нравилось: сам человечек или его имя «Михрютка», которое Нюся при­думала, любуясь делом рук своих.

Ох, скора она была на язык, на выдумки, на дела! Я по­знакомилась с ней в тридцать шестом, когда мы переехали в Ростов. Нюся уже третий год была замужем за Андреем и жила с его родителями. Андрей, наверное, учился в танко­вой школе, так как объявлялся нечасто, а при их сумасшед­шей любви такая разлука могла объясняться только чем- нибудь серьезным.

Нюська же, как звали ее бабушка, мама и Юрий, залетала постоянно, всегда нарядная, всегда смеющаяся, всегда туго скручиваемая и раскручиваемая какими-то маленькими смерчами шуток, подначек, историй. Она донимала Юрия расспросами о девушках, он злился, краснел, кричал бабуш­ке: «Мама, скажи ей!» Бабуишк шептала что-то Нюсе на ухо, та заходилась хохотом: «Ну и босячка же вы, тетечка». Матери она приносила какие-то кремы, советовала, как из­менить фасон платья в соответствии с модой.

— Ленуха, — кричала она, — перед Первым мая я тебе сделаю плойку лучше всякой парикмахерской. С тебя пирожное! Но только — наполеон!

Меня она учила танцевать фокстрот. Нет, фокстрот, на­верное, относится не к тридцатым годам (тогда я была слишком мала), а к сороковым, когда я уже превращалась в подростка.

— Ну, что ты стоишь, как столб? Слушай музыку! — сердилась Нюся, подталкивая меня крепкими худыми рука­ми и не переставая напевать: «За красу я получила первый приз, все мужчины исполняют мой каприз»… Нет, этот мо­тивчик явно довоенный.

Тогда она напевала постоянно — какие-то шансонетки, арии из оперетт, душещипательные городские романсы из репертуара Изабеллы Юрьевой. Приподнимала двумя паль­чиками свою легкомысленную юбочку и длинными краси­выми ногами, обутыми в поношенные, но на высоких каб­луках туфли, выделывала лихие па.

Я запомнила, как они пришли с Андреем поздно вече­ром — я уже лежала в кроватке, — нарядные, молодые, ве­селые, он в военном, она в белой блузке — на груди вышив­ка, рукав фонариком — и черном, коротеньком растопы­ренном книзу (теперь я знаю — расклешенном) сарафанчи­ке. Я думаю, они явились из оперетты, потому что Нюся, захлебываясь, рассказывала сюжет, непрерывно хохотала, начинала петь: «Какой обед нам подавали, каким вином нас угощали, уж я пила, пила, пила, и до чего теперь дошла…», опять хохотала и от хохота валилась на диван.

Бабушка притворно сердилась:

— Нюська, прекрати! Ты сама как пьяная.

— Тетечка, дорогая, — хохотала Нюся, — конечно же, я пьяная. Я ж от счастья пьяная. Как мне хорошо!

Бабушка не выдерживала напускной строгости и тоже смеялась.

Нельзя было устоять перед напором Нюсиной энергии и ее обаянием. С ней входило в дом какое-то совсем иное качество жизни.

Я привыкла, что атмосфера вокруг меня насыщена оза­боченностью’. Все постоянно были чем-то заняты или куда-то спешили: мама — на работу, я ее фактически видела только по выходным; бабушка — на базар, варить обед, вытирать пыль, штопать чулки; Юрий — тоже на работу или в институт. Даже мне нужно было раньше убрать свои игрушки, съесть суп, и только потом уже можно было бе­жать во двор.

От Нюси скучное словечко «надо» как будто отскаки­вало. Она была — сплошное удовольствие: смех, пение, анекдоты, танцы. А между тем… А между тем, не переста­вая напевать и припрыгивать на одной ножке, она взлетала на стол и обметала с потолка паутину, до которой бабушка не дотягивалась; выхватив у бабушки кухонный нож, ловко скатывала в тугой рулет подсохшее тесто и крошила на лапшу; в пять минут накрывала праздничный стол, да еще с каким-то особым форсом расставляла тарелки, водружала посредине надтреснутый стакан с нарезанными из розовой бумаги салфетками и превращала в хорошенькую солонку пустую баночку из-под крема.

В такие минуты бабушка любовалась ею. Сегодня я по­нимаю — почему. Нюся была воплощением тех женских качеств, отсутствие которых в маме и во мне всегда огорча­ло бабушку. Помню, как уже в последние годы своей жизни она в сердцах ворчала:

— Ну, почему это Нюська все у меня переняла, а вы с матерью — ничего?! А ведь сколько я с вами билась!

Мать моя уже после бабушкиной смерти с кажущейся достоверностью дала ответ на эту загадка: «Она просто нас больше любила, меньше с нас требовала, чуть что — делала за нас. А Нюське доставалось по полной программе».

Я тогда доверилась этому объяснению, а теперь отвер­гаю его. Начнем с того, что оно несправедливо по отноше­нию к бабушке. Конечно, она редко была объективной к людям. Да только пристрастность ее никогда не определя­лась степенью родства. Она возникала от каких-то душев­ных совпадений, иногда сиюминутных. Поэтому, когда это краткое тождество исчезало, симпатия могла превратиться в антипатию, даже в отвращение.

Так вот у бабушки с Нюсей этих совпадений в натуре было очень много. И прежде всего — генетических. Кстати, куда больше чем с родной дочерью и обожаемой внучкой!

Мне она в детские годы просто втемяшила свое мироощу­щение и нравственные принципы. Но кое-что я изначально отвергала, а многое на моей почве не вырастало.

В Нюсиной же душе теткины идеалы гармонии, поряд­ка, ее тяга к прекрасному находили мгновенный отзвук. В те годы, когда они жили вместе, едва касаясь этих одинаково настроенных струн, бабушка пробудила к жизни целую симфонию созидательной, победительной женственности. Ведь и тетка, и племянница происходили от одного дерева Уриновских, на ветвях которого расцветали удивительно яркие личности.

Ах, какая это редкость и прелесть — талантливый че­ловек! Не гениальный писатель, не хирург «от Бога», не ве­ликий математик или пианист-виртуоз, а талантливый ЧЕЛОВЕК, который просто украшает мир своим присутствием. От него исходит особый свет — иной раз житейской мудрости, в другом случае всесогревающей доброты, а то просто — гармонии и равновесия. Он входит в дом — и все озаряется солнцем. Он идет по улице — ему невольно огля­дываются вслед. Он разговаривает — все слушают с упое­нием. За какое бы дело он ни взялся — все удается, все по­лучается с блеском. Он вкусно готовит, аппетитно ест, лов­ко моет пол, вдохновенно занимает гостей, великолепно бе­лит потолки и азартно играет в крокет — даже если все это приходится делать впервые. Он надевает шляпу, она сидит на нем как влитая. Но впору придется и картуз, а если слу­чится — то и корона. Такими людьми были и моя бабушка, и ее брат, Нюсин отец, и сама Нюся. Поэтому так хорошо усвоила она теткины уроки, что была врожденно талантлива, переимчива, наклонна к впитыванию всего хорошего, полезного.

Но в чем-то Нюся превосходила свою наставницу и воспитательницу — отсюда это невольное бабушкино восхищение. Ее красота, изящество, музыкальность, пере­менчивость, способность радоваться жизни перехлестывали через ту отметку, к которой хотела бы нас всех направить бабушка и до которой мать и я не добирались. Это потому, что в Нюсиных жилах текла еще и кровь очаровательной, взбалмошной и несчастной Шурочки Черновой!

Вот до чего я довспоминалась! Конечно, не все в моей голове возникло и прокручивалось так гладко и последова­тельно. Вдруг откуда-то появляется полутемный, еле пол­зущий трамвай. На нем мы возвращаемся поздним вечером с мамой и бабушкой от Ковалевых, Нюсиных свекров. Я задремываю на жесткой скамейке, просыпаясь от толч­ков и скрежета на остановках и поворотах. Мне, пятилет­ней, кажется, что поездка длится часами. А в действитель­ности ехали всего пять остановок… Когда деревья были большими…

И само гостевание было бесконечным и скучным: пили чай, взрослые говорили о здоровье, учебе Андрея, каких-то неприятностях. Это были настоящие родственные визиты — встречались сваты. Моя бабушка воплощала в одном лице покойную Шурочку Чернову и сидевшего в тюрьме «за ха­латность» дедушку Мишу — Нюсиных родителей.

Я ужасно томилась этими застольями. Тем более что Нюся оказывалась здесь совсем другая, стушевавшаяся, не склонная к игре и шуткам. Иногда мною занималась млад­шая сестра Андрея, Лена, рисовала кудрявых, похожих на нее кукол — губки бантиком, глаза-плошки. Я увозила эти рисунки домой и любовалась ими многие дни, пока листки не разлохмачивались.

Если же Лены не было дома, то я выпрашивала у мамы монетку и бежала через дорогу в аптеку — покупать коричневые горошинки «сен-сен», прообраз сегодняшнего «Дирола». Пакетик стоил три копейки, его должно было хватить человеку с дурным запахом изо рта на день-два. Но я, как и все довоенные дети, не избалованная настоя­щими конфетами, съедала «сен-сен» в два-три приема. Ма­ленькая горсть сушеной лакрицы с примесью сахара и еще чего-то медленно растворялась во рту, оставляя странный, но приятный вкус.

А то я устраивала себе развлечение в ковалевской подворотне. Спустившись по деревянной лестнице со второго этажа — окна их квартиры выходили на улицу, и меня никто не мог отследить — я подбиралась к массивным двустворчатым воротам. Их удерживал в закрытом состоя­нии мощный полутораметровый железный крюк, а прохо­дили жильцы через калитку. Меня манил именно крюк. Если встать на цыпочки, обхватить его пальцами, повис­нув, раскачаться и кинуть вперед и вверх тело, то удавалось просунуть ноги между рук Теперь было два варианта: повисеть на подколенках вниз головой, отпустив руки, или, продолжая проталкивать ноги за спину, вывернуться наизнанку и спрыгнуть, успев в последнюю секунду раз­жать пальцы. А можно было выполнить оба фокуса после­довательно и почувствовать себя вдвойне ловкой и сильной. Особая прелесть состояла в том, чтобы никому о своих подвигах не рассказывать: сама себе и актер, и зритель, и чемпион, и арбитр.

Когда после войны я затаскивала Витюшку на этот крюк, то хотела сделать его сопричастным к моим дошкольным радостям.

…Вот сколько хлама вытряхнул из чуланов моей памя­ти телесюжет про новосибирского генерала!

Оставить комментарий