* * *
Уезжали от непривычной, неудобной деревенской жизни, с печкой, для которой таскали обветренными руками курай, с мышами, которые перебежали с голоду из полей в дома, и одна из них запуталась ночью в бабушкиной распущенной косе, от пациентов, которые еще летом жаловались бабушке в амбулатории: «биля пупа крутэ, на колючки бэрэ, пид грудями пэче» (попробуй тут поставь диагноз!), и теперь все болели одним — голодными отеками.
А приехали в жилище с выбитыми стеклами, которые заменили фанерой, и в квартире воцарился полумрак, а холод остался. Для тепла в задней комнате соорудили буржуйку, трубу вывели в форточку, забранную жестяным листом. Вместо деревенского курая в городе топили углем, но его надо было таскать не со двора, а через полгорода с рынка. И хоть он не так быстро прогорал, но буржуйка, в отличие от деревенской печки, тепла не хранила. Вечером раскалялась до малинового цвета, а утром высунешь голову из-под одеяла — и пар изо рта. Бабушка частенько с сожалением поминала деревню, приговаривая: «Лучше жить голодному, но в тепле, чем сытому в холоде».
Это было неуместное присловие, потому что сытости тоже не наблюдалось. Но впрочем, были карточки! Мы получали карточки, в деревне невиданные. Раз в месяц паек, раз в день шестьсот (или пятьсот?) граммов хлеба на троих. Ну, эти походы в магазин за пайком и в хлебный ларек — отдельная песня. Здесь ее не споешь, не хватит места и сил. Как и наша попытка решить наступившим летом продовольственную проблему с помощью огорода.
Скажу только, что жизнь протекала настолько нищенская, понятия о комфорте и гигиене были настолько примитивными, что все обслуживали себя сами. Впрочем, какие-то маленькие узелки белья от нас Степановна изредка уносила и возвращала в сером клетчатом платке — видать, сострадала нашему холоду и безводности. И вряд ли брала за это плату. Скорее всего, когда мама бывала в командировке, бабушка делилась со Степановной хлебом.
Но это все по-родственному. А зарабатывала Степановна себе на жизнь в последний год войны и особенно в первые послевоенные годы другим. Как только потянулись с войны демобилизованные, сначала комиссованные, а потом и победите ли, то вместе с ними появили сь в обносившейся до нитки стране никогда не виданные советскими людьми комбинации с кружевами, рулоны материи, платья невообразимой длины (то слишком длинные, то слишком короткие) из крепдешина и бархата, а то и вовсе из какой-то фантастической синтетики.
Везли по чину: кто солдатский сидор, кто чемодан, а кто и вагонами. И большинство из этих тряпок тут же поступало на черный рынок, по нашему — «толкучку». Потому что гвардии сержант Петров, прихвативший в брошенном немецком доме голубой пеньюар и бордовую бархатную портьеру, понимал, что если изрезать первый на трусики для жены и дочери, а вторую — на прикроватные коврики, то конечная продукция (изначальная — само собой разумеется) никак не впишется в быт его семьи. А если найти на заграничные тряпки настоящего покупателя, то можно подправить осевшую стенку барака или запастись углем на зиму, или купить жене и дочкам хотя бы ватные фуфайки.
И покупатели находились. Кто-то как всегда, при всех исторических катаклизмах, нажил, накопил денег на чужом горе. А какой-то сам голозадый был готов отдать за красивую трофейную шмотку для любимой женщины последнюю тысячу. Да только продавать было опасно. Все толчки кишели милицией, которая боролась со спекулянтами. С правовыми нормами, как обычно, в нашей стране царила полная неразбериха, и никто не мог объяснить, почему продажа нигде не купленного товара попадала под статью «спекуляция», т.е. перепродажа с наценкой.
Особенно опасались милиции те, кто привез много. Случайный инцидент на толчке мог подвести под большой монастырь. Поэтому появилась новая профессия — «продавцы за процент». И опять Степановну выручила ее репутация честного и надежного человека — от клиентов не было отбоя. И снова помогали ее располагающая внешность, ее чувство собственного достоинства, уверенность в своей конечной перед богом и людьми правоте. Милиционеры к Степановне почти никогда не прискубались, а редкие инциденты оканчивались благополучно. Кстати, когда мама позволяла себе съехидничать: «Степановна, у тебя дети партийные, а ты спекуляцией занимаешься», она тоже не без ехидства отвечала: «Если бы я не спекулировала, эти партийные давно бы померли». И действительно, именно на степановнины заработки покупали для ее старшей дочери Любы молоко, барсучье сало и дорогое лекарство против туберкулеза — паск.
Как раз эта Люба и была коммунисткой. Старшая из четырех детей, она совсем не походила на мать — высокая, стройная, с’темными кудрявыми до плеч волосами и красивым лицом. Несмотря на красоту, любина личная жизнь не сложилась. Разошлась ли она с мужем, или он погиб на фронте — не знаю. Знаю, что Люба одна растила дочь Тоську, девочку немного постарше меня, очень похожую на мать статью, кудрями и яркими, блестящими глазами.
Зато Люба, единственная из всех степановниных детей, закончила (еще при здоровом отце) достаточно классов, чтоб освоить профессию телеграфистки. На работе ее ценили настолько, что в конце войны, когда мужчин среди почтовых и телеграфных работников почти не осталось, приняли в партию. На беду, несмотря на все антисептические усилия Степановны, Люба заразилась от отца еще в юности туберкулезом. Форма у нее была закрытая, но в войну на плохом питании и ненормированной работе процесс обострился, и даже чудодейственный паск, который несколько раз доставала моя мать, помогал только частично. Полного исцеления не наступало.
У второй дочки, похожей на мать, только более курносой и слегка пучеглазой Райки, все наоборот, получилось удачно. Муж вернулся с войны целым. Родила сына, а через три года — дочь. Получили квартиру, как в сказке — аж из двух комнат. Правда, в подвале, но кто тогда на это обращал внимание! Райка тоже оказалась тубинфеци- рована, и даже передала палочку Коха маленькой дочери. Но здоровая материнская порода помогла ей справиться с инфекцией. А малышку, благодаря маминым служебным связям в мире медицинской администрации, определили на полгода в специальный детский санаторий, где не только лечили, но, главное, хорошо кормили.
Степановна теперь жила с двумя сыновьями, Сашкой и Ёркой — муж умер еще до войны. Как мне смутно помнится, постоянно у них возникали какие-то осложнения, как у большинства недоученных, неприсмотренных парней в послевоенные годы. Что-то связанное с милицией, может даже, с кратковременной изоляцией. Главные трудности были у глухонемого Ёрки. Он то пребывал в каком- то спецучреждении, где его обучали говорить на пальцах и сапожному ремеслу. То возвращался оттуда. То сходился с молодой, тоже глухонемой женщиной, то расходился с ней. А параллельно втягивался в какие-то разборки и махинации. (Наверное, мафия глухонемых существовала и в те годы. Всегда легче манипулировать неполноценными людьми).
Ёрка тоже болел туберкулезом. Кстати, как и Люба, он был не похож на Степановну — красивый, черноглазый, смуглый, с коротко, как у новобранца или у зэка, стриженными черными волосами. Как сложилась в итоге его судьба, я не помню. У Сашки же возрастной кризис закончился благополучно, потому что в конце пятидесятых, когда я в последний раз посещала Степановну, он был счастливо женат, шоферил, жил с матерью, и она нянчила его дочек-двойняшек. Но это — в конце пятидесятых. А в сорок пятом эти разновозрастные, разномастные, разно, но скудно живущие дети все еще нуждались в материнской поддержке. Они навряд ли были особо почтительны и послушны с нею. Разве можно быть почтительным с печкой, дарующей тепло? Но выжить без нее в мороз невозможно.
Это первая повесть Инны Калабуховой, которую я прочитала еще в конце прошлого века и которая сразу захватила меня как манерой письма, так и глубиной смысла, щемящей интонацией и яркостью восприятия бытия, людей и вещей.
Мне кажется, что книга вызвана на свет тремя равноправными силами — виной, любовью и памятью. Автор тщательно и с бесстрашием исследователя анализирует характеры самых близких ему жизненных персонажей, повлиявших на его становление и тем самым сыгравших, если так можно выразиться, роковую роль в судьбе. Расставляет и переставляет приоритеты, воздает должное и отдает долги.
В результате всего этого читатель становится свидетелем чуда — чуда воскрешения нескольких женщин, которые перестают быть только литературными персонажами и оказываются полноправными участницами нашей сегодняшней жизни. Потому что границы между временами и событиями стираются. Всё имеет продолжение, ничто и никто не пропадает. Такова магия слова Инны Калабуховой.