* * *
Но если уж быть до конца честным, то постепенно не только Степановна, но и бабушка разместились где-то на периферии моей жизни, сползли к краю под напором юношеского эгоцентризма. Еще бы! Тут и первая любовь, и вторая! И студенчество — пусть не очень яркое, но все равно с массой новизны: кружок литературный (его ведет коротенький, лысенький поэт Леонид Зак, автор поэмы для детей «Тентик», сам похожий на смешного «Тентика»; я скупо читаю на кружке пару-тройку своих стихов из тех, что просто плохие — есть ведь и совсем ужасные в моей тетради —- и самодовольно молчу о великой прозе, которой собираюсь в будущем осчастливить мир); кружок литературоведческий (какая, кстати, была интересная тема: стихи в прозе Эренбурга!); гимнастическая секция (неисчезающий синяк под коленкой и дрожь в животе при подходе к турнику; зато, какое ликование в душе, если удается «выйти в упор» с помощью «маха ноги»!); альпинистская (ею руководит Никита Моисеев — знаменитый академик в будущем, но и тогда уже незаурядная личность; он бегает с нами по воскресеньям вокруг города, рассказывая на привалах, как снимали немецкий флаг с Эльбруса, поет баллады, сочиненные альпинистами во время войны; и это все за пятнадцать лет до «Вертикали» Говорухина с песнями Высоцкого!); лекции по западной литературе в исполнении удивительного Георгия Сергеевича Петелина (он читает их без всяких конспектов, присев на край стола, с незажженной папироской в нервных пальцах, в накинутом на плечи пиджаке или вовсе без оного, как будто мы не в казенном доме, а в литературном салоне); вот когда я узнала, что Киплинг — это не только «Маугли», но и «Ким», и «Мэри Глостер», «Баллада о Западе и Востоке», а главное — «Заповедь».
Но прежде всего — друзья, друзья, опять друзья. А еще куча книг! И наконец — фантастические, вполне книжные планы на будущее, в осуществлении которых я не сомневалась. Только романтика, только «обыкновенная Арктика» (недавно прочитан сборник рассказов Горбатова)! Или еще лучше — целина, которой были переполнены газеты и эфир. ЦК ВЛКСМ, ЦК партии, Алтайский крайком — я мчалась по этим инстанциям со слепым энтузиазмом и никак не собиралась соотносить свои действия и планы с жизнью даже матери, даже бабушки.
Правда, уезжая в добытую с боем Сибирь, я залетела проститься к Степановне. Она сидела во дворе на почерневшей от многолетних дождей, покосившейся деревянной лавочке. Ее полинявшее от стирок и времени платье было залатано на груди новыми лоскутами, сохранившими рисунок и цвет синих птиц феи Берилюны. Когда Степановна меня обняла и перекрестила, пахло от нее, по- прежнему, щелоком и мылом. И казалось, что ощущение чистоты и доброты — это все, что я получила от нее на память.
Да, конечно, главный мой нравственный и идейный багаж на пороге самостоятельной жизни был скомплектован бабушкой. «Мцыри» Лермонтова заменял ей библию, она знала его наизусть, и я выросла под аккомпанемент этих строк: «И в нем мучительный недуг развил тогда великий дух его отцов…, Он встретил смерть лицом к лицу, как в битве следует бойцу.., О, я, как брат, обняться е бурей был бы рад». Бабушкины рассказы о ростовской стачке, о венчании в тюрьме, о женевской жизни сливались с впечатлениями от «Овода», тем более, что Джемма на иллюстрациях так походила на юношеские фотографии бабушки. А ее любимые присловья: «Sans pear et sans reproche»[*], «Для чистого — все чисто», «То, что спрятал, то пропало, то, что отдал, то твое» ** , «Рахиль красива, Сара богата, а я умна», «Нет ничего тайного, что не стало бы явным» — сказанные как бы вскользь, без малейшей назидательности, которую так ненавидит молодость, но всегда кстати, запоминались своей афористичностью. Из них, как из надежных, обтесанных вручную камней, складывался скальный фундамент моего рыцарски-романтического мировоззрения.
Были у бабушки, конечно, и житейские правила, типа: «Не откладывай на завтра то, что можно сделать сегодня». Но я их считала для себя второстепенными. Мне казалось, что и бабушка не слишком на них настаивает. Это была мудрость для повседневного обихода. А меня бабушка готовила к жизни необыкновенной. Не знаю, как она себе эту мою жизнь представляла. Речь ведь не шла о карьере, о богатстве, известности: обыденного тщеславия она была лишена начисто. Скорее что-то столь же неопределенно возвышенное, как и у меня: борьба, подвиги, чистота помыслов, трудное счастье.
Безалаберная в поступках, я стремилась уравновесить этот хаос некими умственными построениями, писала «планы жизни» — в них значились разряды по шахматам и гимнастике в пределах университета, собкорство в «Комсомольской правде» в тридцать лет, рождение дочери Кати после двадцати пяти — ничего, кроме последнего не выполнено. Пыталась я упорядочить и свою жизненную философию. Чтобы создать законченную мировоззренческую систему, мне не хватало какого-то последнего штриха, мазка, итоговой черты, желательно, конечно, поэтического и афористичного. Этот итоговый мазок я извлекла, конечно, из Киплинга. Его «Заповедь», переписанную красными чернилами в особую тетрадь, я таскала за собой всюду, перекладывая из сумки в сумку. Легла тетрадь и на дно чемодана, под новенькое постельное белье, которым снарядила меня в Сибирь мать.
Итак, я отправлялась в самостоятельную жизнь, оснащенная великолепно — для подвигов, для доблести, для славы, для борьбы с мировым злом, с мещанской пошлостью, с плутами и глупцами.
Я отнюдь не иронизирую. Ведь даже в тривиальной жизни молоденькой захолустной журналистки потребны и верность идеалам, и моральная устойчивость, и гордость, и смелость, и элементарная порядочность. А тут еще и отягчающие обстоятельства: одиночество в незнакомом городе; постоянно возникающие, острые, требующие немедленного решения ситуации выбора: должности, газеты, места жительства; и, наконец, обрушение на XX съезде столпа сталинизма. И, пожалуй, со всеми этими обстоятельствами я справилась именно благодаря бабушкиному книжному воспитанию. Ни одной подлости на службе не совершила, ни на какие компромиссы в устройстве личной жизни не пошла, и, что самое удивительное, внучка руководителей Ростов ской стачки 1902 года, насквюзь пропитанная, просто сочившаяся идеями построения «светлого будущего», я нашла в себе достаточно ума и порядочности, чтобы выдавить эту сгнившую, разрушающую разум, идеологию и трижды на протяжении десяти лет отказалась от приглашений в партию. Хотя этот шаг совершили почти все мои друзья — журналисты. Они резонно говорили, что без партбилета в журналистике выше литсотрудника шагу не ступишь. Я с ними соглашалась… И оставалась беспартийным литсотрудником. (Может, просто из лени?..)
Однако все эти микроскопические битвы и победы морального и идейного свойства происходили не в разреженной, грозовой атмосфере духа. Вокруг меня и с моим участием протекала повседневная жизнь с ее бытовыми, тупиковыми проблемами, решению которых ни Лермонтов, ни Киплинг, ни безупречный Георгий Валентинович помочь не могли.
Например, я приезжала в отпуск из голой моей бийс- кой комнаты в ухоженную ростовскую квартиру отдохнуть душой и телом, и оказывалось, что мама и бабушка находятся в неразрешимом конфликте. Мать уже шесть лет как сошлась с отчимом, которого бабушка терпеть не могла. Мама думала, что с моим отъездом в Сибирь он переедет в нашу, хоть и коммунальную, но двухкомнатную квартиру. А бабушка высказывала к этой идее такое отвращение, что мать продолжала ютиться в единственной восемнадцатиметровой комнатке не только с мужем, но и с его тремя родственниками.
Юрий в Москве сошел с ума, вопрос о пенсии у него все не решался, бабушка отсылала ему свою, а денег, которые ей давала мать, с трудом хватало на жизнь, на уплату за квартиру и на приходящую для уборки женщину. И т.д.
Мне эти конфликты, эти сложности казались не стоящими внимания и легко разрешимыми. Как раз накануне отпуска я получила новую должность с прибавкой в зарплате, и я рассудила отсылать эту прибавку Юрию. Деньги жгли руки, хотелось быть взрослой и щедрой. Я привезла маме и бабушке по громадному, по тогдашним меркам, китайскому полотенцу. (Кстати, полотенца были значительны не только своей длиной, шириной и полосатостью: это была неслыханная редкость и ценность в европейской части СССР; импортная новинка доползла из Китая только до Сибири, и презент такой соответствовал в пятьдесят шестом году примерно микроволновой печке в конце восьмидесятых). А Степановне подарила пятьдесят рублей.
Она искренне обрадовалась, завязала деньги в косынку:
— Це мэни на чувяки та внучатам на гостинцы.
Июльское солнце ломилось в окно. Мы пили чай в нашей светлой столовой за квадратным дубовым, еще довоенным столом, покрытым нарядной, расписанной полевыми букетами клеенкой. Я и Степановна сидели на старом, до последней трещины известном диване. Но чай бабушка наливала из незнакомого мне синего эмалированного чайника. Она жаловалась на маму.
— Не, Акимовна, — вдруг сказала Степановна, — перевернув опустошенную чашку вверх донышком, — не забижайся, не по-людски ты рассуждаешь.
— Как же так! — конечно, обиделась бабушка. — Человек, который поломал ей жизнь! И я должна его видеть ежедневно! И где же он будет спать? Или я? Да разве я смогу ему не припомнить, как он себя вел?
— Нет, ты не сможешь, — согласилась Степановна. — И человек он, может, нехороший. Но Лена с им живет. И другого у нее вже не будет. Ты знаешь — мужики почти все убиты. Надо дать ей свой шанс.
— А мне куда? —- возмутилась бабушка.
— Ехай до Юрия, за ним присмотри, раз он болеет.
— Да он никого рядом с собой не терпит, говорит, что его хотят отравить, скандалы закатывает…
— Ну це, конечно, не для тебя, Акимовна, — снисходительно оценила Степановна ситуацию. — Тогда ехай до Инночки. Вот уж и тебе, и ей будет хорошо.
— Конечно! — заорала я. — Уже два года зову — не дозовусь.
— Сколько мне жить осталось! — воскликнула бабушка. — Умереть хотя бы на своей постели, а не тащиться за этим в Сибирь.
— Эх, Акимовна, умирать-то все равно где. Наша с тобой смерть уже за дверью стоит. Так хучь немножечко успеть вокруг себя порядок навести. Чтоб не осталось намусорено в жизни. Половой тряпкой не сдюжишь, ну, хучь веничком…
Так в последний раз видела я этих старух вместе.
[*] «Без страха и упрека» (фр.).
[**] Шота Руставели. «Рыцарь в тигровой шкуре».
Это первая повесть Инны Калабуховой, которую я прочитала еще в конце прошлого века и которая сразу захватила меня как манерой письма, так и глубиной смысла, щемящей интонацией и яркостью восприятия бытия, людей и вещей.
Мне кажется, что книга вызвана на свет тремя равноправными силами — виной, любовью и памятью. Автор тщательно и с бесстрашием исследователя анализирует характеры самых близких ему жизненных персонажей, повлиявших на его становление и тем самым сыгравших, если так можно выразиться, роковую роль в судьбе. Расставляет и переставляет приоритеты, воздает должное и отдает долги.
В результате всего этого читатель становится свидетелем чуда — чуда воскрешения нескольких женщин, которые перестают быть только литературными персонажами и оказываются полноправными участницами нашей сегодняшней жизни. Потому что границы между временами и событиями стираются. Всё имеет продолжение, ничто и никто не пропадает. Такова магия слова Инны Калабуховой.