* * *
Из горького зимнего опыта мы совместно с бабушкой и даже с мамой, которая только что перенесла инфаркт и советов на расстоянии давать не рисковала, а просто прислала денег на расходы, сделали вывод: надо меняться на квартиру с удобствахпь
Оказалось, что затея эта совеем не фантастическая. У нашей деревянной шкатулочки было бесценное преимущество — она располагалась в самом центре города. Сразу нашлось три-четыре варианта — комнаты в коммунальных квартирах на диаметрально противоположных окраинах Новосибирска. Мы выбрали «Шестую пятилетку», потому что как раз на этой, еще очень короткой улице, жили мои друзья-ростовчане. И на работу мне можно было доехать на трамвае всего с одной пересадкой.
А что коммуналка? Кого это слово в пятьдесят восьмом пугало? Вся страна знала только землянки, бараки, барские квартиры, разгороженные на пеналы, или, как предел мечтаний, кооперативные или государственные ячейки «с удобствами» (вода и отопление) на две-три семьи, вроде нашей ростовской. А на «Шестой пятилетке», в застройке пятидесятых годов, нас ожидала такая роскошь, как горячая вода и ванна. И не надо будет зимой ходить на Чаплыгина в городскую баню с ее забитыми чужими волосами стоками в душевой.
Переезд происходил в приподнятой атмосфере. Все сходилось удачно, один к одному. В редакции дали грузовую машину. А за три дня до этого я увидела объявление на столбе недалеко от военного городка «Продается круглый полированный стол новый», и мы с шофером его прихватили по пути из гаража.
Грузились весело. Носила в машину всякую мелочь Вера Матвеевна, которая торжественно вручила мне по случаю отъезда «Испанскую балладу» Фейхтвангера с надписью «На память от соседки по неблагоустроенной квартире». Такой редкий подарок могла достать только заведующая отделом комплектации областной библиотеки!
Кажется, что затесалась Вера Матвеевна сейчас в мой сюжет ни к селу, ни к городу. А между тем, она и ее мать, Ольга Константиновна, свою, особую, роль в нашей с бабушкой жизни сыграли. А Ольга Константиновна даже претендовала на центральное место в первом варианте этого рассказа. Я ведь его задумала вскоре после переезда в Новосибирск…
Когда пришла с документами в руках по адресу и постучалась в дощатую дверь с двумя номерами квартир — «4-5», то дребезжащий голос долго допытывался —- кто и зачем. Потом заскрипела щеколда, провисшая дверь, царапаясь об пол, нехотя растворилась, и из сумрака сеней проступила странная, фантастическая фигурка, сухонькая, маленькая, полусогнутая, с облепившими костлявый череп стрижеными желто-седыми волосами и большими, бесцветными, слезящимися глазами. Шелестящими увядшими губами она объяснила мне, где моя квартира, провела через общие наши сени и успела пожаловаться, что сидит без капли воды — дочка с работы не явилась, а уже время давно прошло.
Я, хоть и обнаружила в сенях более чем наполовину налитое ведро, перелила воду в подставленные кастрюлю и чайник, подхватила опустевшую цибарку да еще вторую и рысцой слетала на колонку. Я и потом, до и после приезда бабушки, носила соседям воду, если удавалось опередить Веру Матвеевну, покупала по случаю продукты, мыла вне очереди пол в сенях.
Это требовало такого минимума усилий и времени от здоровой молодой девахи, что не заслуживало бы упоминаний. Но дело в том, что впервые наблюдая так близко неподъемный быт одиноких пожилых женщин, я задумалась о старости не как о возрасте, а как особом состоянии души и тела. Я невольно сравнивала Ольгу Константиновну со своей бабушкой. Крохотная старушка всегда быта всем недовольна: дочерью, которая якобы плохо о ней заботилась; сыном, жившим в Томске, который неправильно женился, плохо воспитал детей, редко писал ей письма; погодой, которая была то чересчур жаркой, то чересчур ветреной; картошкой — чересчур мелкой; прежней соседкой, которая никогда не обметала крыльцо от снега (как минимум прошлогоднего, ведь стоял конец июля). Я думаю, что она была недовольна и мною, но говорила об этом не в глаза, а дочери — я слышала порой возмущенные крики Веры Матвеевны: «Мама, прекрати выдумывать и скл очничать»; дочь вылетала с покрасневшим лицом и говорила мне: «Инна, я вас умоляю, не обращайте на маму внимания… Что она вам тут наплела?..» «Все нормально, Вера Матвеевна, никаких конфликтов», — успокаивала ее я. Ведь глупо же было рассказывать о том, как подозрительно рассматривает Ольга Константиновна два куска мяса, купленные мною в магазине: «Любой, говорите? А тут косточка не больше? Нет, постойте, я тот возьму, там жира меньше. А здесь точно на четырнадцать семьдесят?» Или как она бурчит в сенях: «Кто-то опять брал веник, я же вижу, он стоял за ящиком, а теперь — за дверью».
Бабушка любила щегольнуть мне в пику своей организованностью: «Я еще одну ногу с кровати спустила, а у меня уже в голове план на день — что за чем». Какой план? — про себя усмехалась я. Вытереть пыль, подмести полы и сварить обед можно без всякого плана. Но наблюдая, как Ольга Константиновна бессмысленно кочует из комнаты в комнату, из кухни в сени, что-то перекладывает и переставляет и в конце концов встречает вечером уставшую дочь холодным чайником, я вполне оценила бабушку, у которой стряпня и уборка заканчивались за час-полтора до возвращения домашних, и она уже восседала на своей кровати с книжкой в руках. Кстати, теперь в мои «преклонные лета» я тоже составляю с утра план на домашние дела, и порой, не надеясь на слабую головушку — на бумаге.
Сравнивала я и Веру Матвеевну с моей матерью: обе самоотверженные труженицы, обе отдавшие себя на заклание домашним. Но как осложняла и без того нелегкую материнскую жизнь ее обидчивость, дефицит чувства юмора! И как скрашивал® беспросветное существование Веры Матвеевны сочетание в характере стоицизма и иронического взгляда на вещи. Глупому областному начальству, вздорной матери, нескончаемому грузу обязанностей она противопоставляла меткую шутку, усмешку, а то и просто веселый взмах маленькой, обветренной, с обломанными ногтями руки.
В тот июль (или август?) мне вдруг захотелось написать психологический этюд о старости, о том, как влияет прожитая жизнь на человека, о количестве и качестве собираемого в преклонные годы урожая чувств, поговорить — есть ли прямая зависимость между тем, что посеял и что пожал, или между тем, кто посеял — и кто пожал (потому что Вера Матвеевна была преданной дочерью эгоистичной матери, а ее собственный сын относился к ней насмешливо и потребительски).
Чтобы не запутываться в сложных коллизиях, я решила разобрать по контрасту характеры бабушки и Ольги Константиновны. Но эта пара была слишком прямолинейно назидательна, слишком черно-бела, бабушкина моральная победа изначально обеспечивалась яркой индивидуальностью, необычной биографией. Я подумала, что хорошо бы взять третьим персонажем Степановну — что-то вроде золотой середины. Я даже записала в одном из блокнотов; «Стар. — бабушка, Ст., О.К.». Но тут как раз приехала сама бабушка, меня отвлекли другие дела и замыслы. А блокнот, как водится, был использован на редакционные нужды, а затем выброшен.
Как оказалось, этот контраст между двумя старыми женщинами занимал, волновал и Веру Матвеевну. Правда, не как повод для литературных экзерсисов. Просто, вопреки ревнивым материнским упрекам, она подружилась с бабушкой, и когда я по-хамски на праздники укатывала в Бийск, звала ее к себе в гости, снабжала книгами по бабушкиному вкусу (они у нас с ней отличались), а когда я заболела, с лихвой вернула серебром и золотом мелкую медную монету моих услуг: колола дрова, носила тяжести, отдала свои валенки: мы не успели бабушке купить. Ведь мои друзья навещали нас лишь по воскресеньям, а жизнь длилась и в будни.
Приехав ко мне через месяц после бабушкиной смерти, Вера Матвеевна вспоминала, как в день переезда Ольга Константиновна нашептывала ей: «Для чужой старухи из кожи лезешь, а родную мать в грош не ставишь»…
И я в который раз вспомнила этот суматошный день и одинокую фигурку Ольги Константиновны, похожую на скрюченную троллиху из «Пер Гюнта», но не столько страшную, сколько жалкую на фоне всеобщей радости.
Чего мы так хохотали? От молодости. Без устали таскали мебель все мои накопленные за три сибирских года друзья. Книжный шкаф Оф перетянул двумя брючными ремнями, чтоб дверцы не открывались, и, взвалив на спину, пер один, отгоняя нехорошими словами маленького, прыгающего вокруг него, как Моська вокруг Слона, Ваську. Чиж и Дыхне размеренно, по частям, перенесли диван, его спинку, панцирную сетку бабушкиной кровати, кухонный шкафчик. Спинки кровати и стулья наконец-то достались Ваське. Бабушка уже сидела в кабине. Мы с Тамаркой подавали шоферу в кузов узлы с постелью.
Для всех этих молодых, безбытных, вроде меня, пересмешников мой дом с появлением бабушки обрел новую привлекательность. Оказалось, что им не хватает старости с ее сентенциями, по поводу которых так приятно скрытно улыбнуться; с ее незыблемыми моральными догмами, которые так и тянет нарушить, и из только вежливости решаешь удержаться; с ее беспомощностью, оберегая которую так наливаешься силой в собственных глазах; с ее властностью, подчиняясь которой чувствуешь себя одновременно маленьким и снисходительно взрослым. То от чего так рвались «на волю, в пампасы», то есть в Сибирь, оказалось необходимо для полноценной жизни, как воздух.
Да, вот он тот бесспорный вьшгрыш, который получила бабушка в Сибири. Конечно, всю свою жизнь — ив семье, и на работе, и среди знакомых — она прочно стояла на пьедестале любви и почета. А в содружестве, в сообществе, казалось бы, не нуждалась. Казалось бы…
Тогда почему в ответ на мои подробные письма в Ростов о нашем сибирском братстве она отправила мне копию с коллективного снимка, где кроме нее и Плеханова были Мартынов, Левандовский, Гусев-Драбкин и остальные. И надписала: «А вот это моя «бражка». Значило ли это, что готова была к дружескому сообществу, но только с людьми определенного уровня?
Нашла ли она этот уровень среди моих друзей? Но ведь кроме Дыхне, из которого гениальность так и била синими искрами глаз, языками буйных кудрей, блеском белых зубов и молниями мыслей, особой бабушкиной симпатией пользовался вполне ординарный и умеренный Васька (я думаю, она пленилась его аккуратностью и обязательностью), и неряха, невежа и увалень Оф, и кокетливая трещотка Тамарка, в которой бабушка находила то, чего ей не хватало во мне, — неистребимую женственность.
Нет, не за элитарность приняла она в сердце нашу разномастную компанию. А за бескорыстную взаимную любовь, за пренебрежение, с одной стороны, внешними удобствами, но в то же время приверженность к незыблемым человеческим ценностям. Во всяком случае — в те времена. И даже если у кого-то из нас и были тогда иные вкусы и потребности, то они стушевывались под напором общих тенденций.
В чем-то она как бы снисходила до нас, но в то же время и наслаждалась этим теплом, этой молодой суетой, гомоном, болтовней, спорами, которые на новой квартире звучали постоянно — все мы жили кучно: Башня, Больничный городок, Горская, Котовского — все это кривощековские места. Бабушка ходила с нами в кино и театр, принимала на ночлег проезжих из «Европы» и в «Европу», обсуждала коллективно и tete a tete служебные и личные проблемы, пила с нами сухое вино и подписывалась под нашими дурацкими телеграммами. Чудеса! Согласилась прописать у нас Оф под видом ее собственного племянника (как она терпеть не могла всякой лжи! Но «поступилась принципами» — на работу не брали без прописки.) Да еще Оф жил у нас сам — третий все на той же раскладушке месяца полтора, пока не получил общежития.
К ней постепенно вернулся красивый цвет лица, приятная дородность и оптимизм, желание не только прогнозировать, но и проектировать нашу с ней дальнейшую жизнь. И когда летом пятьдесят девятого года веселой компанией, с чемоданами, узлами и дурацкими хохмами вывозили ее на дачу, и она так радовалась соснам, цветам, бабочкам, реке, мы никак не предполагали, что через четыре месяца повезем ее на кладбище…
* * *
А теперь нужно упомянуть еще об одном штрихе последнего года нашей новосибирской жизни. Что-то свое она передумала за тяжелую зиму. Ее фатальная уверенность в том, что одаренный человек пронесется над всеми будничными хлябями к сияющим вершинам свершения, лишь бы только не разменивался на мелочи, сильно пошатнулась. Она тревожилась за меня, опять требовала, чтоб я больше писала, меньше трепалась и бегала по филармониям. Заставила меня купить смешную настольную лампу-грибок в расчете на мои ночные бдения над гениальными рукописями.
Бабушка не понимала, что оберегая, освобождая меня всю жизнь от будничного труда, она невольно посеяла и взрастила во мне семена сибаритства, которое ей самой было так ненавистно. Романтичка, она верила в движущую силу идей, а надо было прививать трудолюбие, доводить его до автоматизма.
И еще ее волновало, что я до сих пор не замужем (я совсем на эту тему не думала). Бабушка как-то сложно взаимосвязывала мои неуспехи в личной жизни с недостаточными успехами в литературной работе (опять в письмах к матери) и пыталась направить меня на верную стезю. Например, я должна была больше заботиться о своей внешности и одежде. Опять в ход пошел Чехов с его эстетической программой. Но не обходилось без практических указаний.
— Ты прекратишь уродовать свой нос? — кричала она, когда сладострастно разделавшись с угрями, превратив их невидимые точки в кровавые ссадины, я отправлялась в ванную с куском яичного мыла (О, где ты был, «Протекс»? Или «Сэйфгард»?).
— Неужели нельзя делать завивку не раз в полтора года, а через пять-шесть месяцев? Ты же просто преображаешься с кудрями. — Довод казался ей железным.
— А ты когда-нибудь сидела по полдня в очереди в парикмахерскую, а потом два часа под электроаппаратом? — мои контраргументы были еще внушительней.
— Pour etre belle, il faut souffrir*, — настаивала бабушка.
— Рахиль красива, Сара богата, а я умна, — парировала я ее же оружием.
И все же она сильно преуспела в свой последний год. Во-первых, наше новое жилье приобрело не только пристойный, но прямо-таки роскошный вид. Как уж нам достался шифоньер, в обход каких очередей и списков или опять по фантастической случайности? Но теперь у нас был полный джентльменский набор мебели в комнате, а кухонный шкафчик, уже под клеенкой, перекочевал в просторную коммунальную кухню. А на бабушкиной кровати раскинулся клетчатый китайский плед.
Потом мы купили с ней страшную кучу одежды, поехав с цельм «мешком» денег аж в Центральный универмаг. Деньги свалились с неба: часть суммы прислала мать, я получила большой гонорар, а бабушка — пенсию за три месяца: скопилась в собесе в связи с переездом в другой район.
Да, кстати, произошло еще одно приятное событие — Юрию назначили республиканскую, то есть большую! пенсию. И не только мы перестали ему переводить деньги, но он пристрастился отправлять бабушке вещевые посылки, главным образом импортные — немецкие и польские — вещи (под влиянием шизофрении он из оголтелого патриота превратился в «безродного космополита»): комбинации, костюмы, обувь и очень много косметики — лосьонов, кремов, краски для волос и т.д. Видимо, он представлял свою мать молодой, изящной женщиной. Бабушка писала ему длинные письма с советами тратить деньги на питание; костюмы и комбинации доставались мне, косметику мы переправляли матери, которая в своей поздней замужней жизни пыталась жить красиво.
Так вот к двум новым немецким костюмам от Юрия мне купили еще синее шерстяное платье, целых два летних: ситцевое голубое и шелковое, комбинированное, с целой системой хлястиков и пряжек. Нам с бабушкой приобрели по демисезонному пальто и роскошному фланелевому халату, а ей еще очень миленькое фланелевое же платье.
Расхаживая по универмагу, кривляясь в примерочных перед тройными зеркалами, я напоминала себе героиню рассказов ОТенри, девушку из прачечной, попавшую обманом в модное ателье. Бабушка тоже была несколько стеснена, но преодолевая себя, а может реанимируя в памяти «шантеклер», просила заменить, подобрать другой размер, фасон и тому подобное…
Разглядывая себя перед зеркалом в новом пальто, сказала:
— Ну и уродина! Глазки как у ящерицы, клюв как у ястреба, а рот провалился, как у покойника!
Действительно, ее отражение в зеркале мне не понравилось. Я оглянулась на оригинал: красивая, благородная, свежая. Опять заглянула в зеркало: нет, не то. Позже я сообразила — у нее было слегка асимметричное лицо, особенно нос. В привычном ракурсе это ее не портило. В зеркальном отражении гармония нарушалась. (Теперь подумала бы — не обладает ли зеркало волшебным свойством видеть будущее?)
Да, еще мама, наконец-то отболевшая своим инфарктом (она его долго от нас скрывала, все отделывалась открытками, что сильно занята), вышла на работу, получила тоже какие-то нежданные суммы и прислала, кроме денег на обзаведение, по красивой вышитой креп-жоржетовой блузке и по отрезу черного крепсатэна. А бабушка нашла прямо в подъезде портниху, и к весне мы были с ней в новых юбках.
И как будто по плану, разработанному гениальным стратегом, все стало осуществляться. Вроде бы притянутый моим богатым гардеробом появился, будто бы из воздуха материализовался, молодой архитектор, с которым у меня разразился совершенно книжный, вполне в духе наших с бабушкой фантазий, роман. Конечно, если быть честной, то впервые он увидел меня именно в «том» фланелевом халате (неужели он — халат — меня так украсил?), и на медовый полумесяц я отправлялась к нему в вышитой блузке, черной разлетающейся юбочке, немецком клетчатом жакете и со свежей завивкой. Но, как правило, наши встречи происходили во время загородных вылазок, на которых я выступала в старых васькиных сатиновых шароварах и ковбойке или в облезлом плаще, с взлохмаченной головой да еще с клоком волос на затылке, вымазанном фиолетовой краской. Так в деревнях метят кур, а меня в гарнизонной поликлинике лечили от себореи, которую я натерла за длинную зиму своей старой, твердой мужской шапкой.
Одновременно сбылась и главная бабушкина мечта: я опубликовала ни то два, ни то три рассказа, причем, один в московском журнале — это раз. Меня пригласили на работу в толстый литературный журнал «Сибирские огни» — это два.
Как она теперь частенько поговаривала:
— Пора и честь знать. Все испытала, все сделала. Теперь бы взглянуть на правнука — и финита ла комедиа!
На правнука, вернее на правнучку, она не взглянула. Но все ее предсмертные муки: непрекращающаяся рвота (ни разу не забыла поднести к губам чистое полотенце), нестерпимые боли (ни разу не закричала, только морщилась и стонала), уколы в кисти рук, потому что в локтевых сгибах вены не обозначались, происходили вперемежку с моими посещениями гинеколога, взвешиваниями, измерениями таза, анализами мочи, подсчитываниями сроков.
Кстати, я уверена, что дочка моя зачата в день, вернее ночь, ее семидесятипятилетия, который мы отпраздновали торжественно, несмотря на лавинообразно продвигающуюся болезнь. Комнату всю уставили цветами. Васька играл на гитаре. Мы пели, и не только свои дурацкие песни, но и романсы. Тогда же был сделан последний в ее жизни снимок.
А дочка моя ей бы очень понравилась. Она получилась такая, какой бабушка мечтала видеть меня: красивая, элегантная, женственная, обожающая все изысканное, очень энергичная, все успевающая и … преуспевающая. (Может, ей пошло на пользу то, что она редко перечитывала «Мцыри» после пятнадцати лет?)
Тогда же бабушка взглядом опытной акушерки смотрела на лобастую голову моего мужа и шептала:
— Ну и намучаешься ты родами, бедная…
У дочки, кстати, головка оказалась небольшой. Бабушкины слова я припомнила спустя семь лет, когда рожала сына, и его головища разрывала меня болью на куски.
Теперь я допускаю, что бесстрастная и жестоко рациональная судьба, посылая бабушке физические страдания, воображала, что проявляет к ней милость. Ей позволялось умереть с сознанием выполненного долга, оставляя меня, свою Галатею, на пути к успеху и под защитой достойного спутника.
А ведь это была всего лишь на скорую руку, хотя талантливо сколоченная и размалеванная декорация моего будущего, сладкая мнимость, никакого отношения не имеющая к монотонной и серой действительности. Та очень быстро вступила в свои права.
Нет, не сразу. Сразу было горе. Оно обрушилось с такой сокрушительной силой, что породило совершенно неожиданную ответную реакцию: вспышку ненависти. Я ненавидела себя за то, что задремала у бабушкиной постели и не приняла ее последнего дыхания. Я ненавидела мужа, который не разбудил меня. Я кричала друзьям, соседям, свекрови, коюрые пытались меня утешить:
— Уходите, уходите все! Лучше бы это вы умерли! Я вас ненавижу! Уходите все!
Наверное, дело в том, что это была первая в моей жизни смерть. Причем, самого любимого человека. Я оказалась к этому не готова. Казалось бы, вее эти месяцы я видела, что она умирает: это стремительное истаивание, полный упадок сил, затруднение мысли и речи, нарастающее равнодушие врачей к ее состоянию… Но, как маленький ребенок, я на донышке сознания таила веру в чудо. Смерть — это для кого-то далекого. Любимые не умирают. Они тяжело болеют, находятся «на грани», а потом медленно — два шага вперед, шаг назад, но поправляются.
Я ловила эти никому кроме меня не видимые признаки улучшения: вот она попросила тертое яблоко — пусть вырвала, но захотела! Вот потребовала расчесать слипшуюся косу и остричь на ногах ногти. Правда, сил ей хватало высидеть только пять минут — за это время я осилила только две старческие пожелтевшие и загрубевшие ногтевые пластинки, Вот она оживилась с тамаркиным появлением — та зашла попрощаться перед отъездом в Москву, и бабушка села и даже спела нам дребезжащим голосом «Он все твердит «jamais» и плачет по-французски». Меня это порадовало, и я удивилась: почему Тамарка вдруг расплакалась в коридоре, ухода? И когда в ночь ее смерти я провалилась в сон, то никак не предчувствовала, что больше ее не увижу!
Мне всегда казалось, что эти горе и отчаяние длились очень долго. Но сегодня, припоминая все по дням, обнаруживаю, что уже через полтора месяца, накануне Нового года, мы, как это не кощунственно, готовились принимать моих друзей из Бийска. Я покупала на рынке двух гусей. Мы со свекровью жарили их в духовке на противне, старались довести до румяной корочки. Свекровь шила мне новое платье — тут дело, правда, шло не о щегольстве, а о намечавшемся животе. И Новый год отметили очень оживленно, хотя бабушку на празднике много поминали, в том числе рюмкой вина.
А в конце января ходили всей компанией в филармонию, Был ли это Гиллельс? Не уверена. Но точно стоял конец января. Наряжаясь, я скалывала черную крепсатэ- новую юбку на поясе большой английской булавкой на всю длину, а сверху маскировалась бабушкиной вязаной шерстяной кофточкой, которую подарил ей на юбилей богатенький (он всегда числился в Барнауле, а жил годами на монтаже то в Бийске, то в Новосибирске, получая и зарплату, и командировочные) Васька, и которую она успела только примерить. Значит, моя беременность уже перевалила через вторую половину!
Может, именно в этой новой жизненной ситуации — ожидание ребенка, становление семейного быта — и была та защитная сила, которая не давала впасть в отчаяние? Но между тем, недели и даже многие месяцы спустя оно вдруг накатывало с такой яростью, что я себя не узнавала.
Кстати, кажется, из той же филармонии возвращались в
Кривощеково. Трамваи и троллейбусы уже не ходили, и кто-то из наших тормознул в начале Красного проспекта старенький тупорылый автобусик. Мы ввалились в него, расселись, он натуженно заурчал, и я, вдруг, зарыдала в голос и не могла остановиться до самой Башни. Меня расспрашивали, успокаивали, но я так испепеляюще на них посмотрела, что они отстали, муж только держал за руку.
А я просто вспомнила, как полгода назад везла бабушку с дачи домой, как именно здесь мы сошли с речного трамвайчика, тоже проголосовали на точно такой же курносый автобус, и как трудно было бабушке подняться на ступеньки, потому что уже болел бок, и как она морщилась, кусала губы, но старалась шутить.
Еще одна похожая истерика случилась со мной уже в Ростове, куда я приехала к матери рожать. Мы о чем-то с ней поспорили, даже повздорили, и она от обиды заплакала. Тогда я тоже зарыдала и стала злобно орать:
— Не смей! Не смей плакать по ерунде! Не смей! Только об одном можно плакать… Только об одном… Как ты смеешь обо всякой чуши, когда она… когда ее…
Это первая повесть Инны Калабуховой, которую я прочитала еще в конце прошлого века и которая сразу захватила меня как манерой письма, так и глубиной смысла, щемящей интонацией и яркостью восприятия бытия, людей и вещей.
Мне кажется, что книга вызвана на свет тремя равноправными силами — виной, любовью и памятью. Автор тщательно и с бесстрашием исследователя анализирует характеры самых близких ему жизненных персонажей, повлиявших на его становление и тем самым сыгравших, если так можно выразиться, роковую роль в судьбе. Расставляет и переставляет приоритеты, воздает должное и отдает долги.
В результате всего этого читатель становится свидетелем чуда — чуда воскрешения нескольких женщин, которые перестают быть только литературными персонажами и оказываются полноправными участницами нашей сегодняшней жизни. Потому что границы между временами и событиями стираются. Всё имеет продолжение, ничто и никто не пропадает. Такова магия слова Инны Калабуховой.