Старухи

* * *

Из горького зимнего опыта мы совместно с бабушкой и даже с мамой, которая только что перенесла инфаркт и советов на расстоянии давать не рисковала, а просто при­слала денег на расходы, сделали вывод: надо меняться на квартиру с удобствахпь

Оказалось, что затея эта совеем не фантастическая. У нашей деревянной шкатулочки было бесценное преимущество — она располагалась в самом центре города. Сразу нашлось три-четыре варианта — комнаты в коммунальных квартирах на диаметрально противоположных окраинах Новосибирска. Мы выбрали «Шестую пятилетку», пото­му что как раз на этой, еще очень короткой улице, жили мои друзья-ростовчане. И на работу мне можно было дое­хать на трамвае всего с одной пересадкой.

А что коммуналка? Кого это слово в пятьдесят восьмом пугало? Вся страна знала только землянки, бараки, барс­кие квартиры, разгороженные на пеналы, или, как пре­дел мечтаний, кооперативные или государственные ячей­ки «с удобствами» (вода и отопление) на две-три семьи, вроде нашей ростовской. А на «Шестой пятилетке», в за­стройке пятидесятых годов, нас ожидала такая роскошь, как горячая вода и ванна. И не надо будет зимой ходить на Чаплыгина в городскую баню с ее забитыми чужими воло­сами стоками в душевой.

Переезд происходил в приподнятой атмосфере. Все схо­дилось удачно, один к одному. В редакции дали грузовую машину. А за три дня до этого я увидела объявление на столбе недалеко от военного городка «Продается круглый полированный стол новый», и мы с шофером его прихва­тили по пути из гаража.

Грузились весело. Носила в машину всякую мелочь Вера Матвеевна, которая торжественно вручила мне по случаю отъезда «Испанскую балладу» Фейхтвангера с надписью «На память от соседки по неблагоустроенной квартире». Такой редкий подарок могла достать только заведующая отделом комплектации областной библиотеки!

Кажется, что затесалась Вера Матвеевна сейчас в мой сюжет ни к селу, ни к городу. А между тем, она и ее мать, Ольга Константиновна, свою, особую, роль в на­шей с бабушкой жизни сыграли. А Ольга Константинов­на даже претендовала на центральное место в первом ва­рианте этого рассказа. Я ведь его задумала вскоре после переезда в Новосибирск…

Когда пришла с документами в руках по адресу и посту­чалась в дощатую дверь с двумя номерами квартир — «4-5», то дребезжащий голос долго допытывался —- кто и за­чем. Потом заскрипела щеколда, провисшая дверь, цара­паясь об пол, нехотя растворилась, и из сумрака сеней проступила странная, фантастическая фигурка, сухонькая, маленькая, полусогнутая, с облепившими костлявый че­реп стрижеными желто-седыми волосами и большими, бес­цветными, слезящимися глазами. Шелестящими увядши­ми губами она объяснила мне, где моя квартира, провела через общие наши сени и успела пожаловаться, что сидит без капли воды — дочка с работы не явилась, а уже время давно прошло.

Я, хоть и обнаружила в сенях более чем наполовину на­литое ведро, перелила воду в подставленные кастрюлю и чайник, подхватила опустевшую цибарку да еще вторую и рысцой слетала на колонку. Я и потом, до и после приез­да бабушки, носила соседям воду, если удавалось опере­дить Веру Матвеевну, покупала по случаю продукты, мыла вне очереди пол в сенях.

Это требовало такого минимума усилий и времени от здоровой молодой девахи, что не заслуживало бы упоминаний. Но дело в том, что впервые наблюдая так близко неподъемный быт одиноких пожилых женщин, я задумалась о старости не как о возрасте, а как особом состоянии души и тела. Я невольно сравнивала Ольгу Константинов­ну со своей бабушкой. Крохотная старушка всегда быта всем недовольна: дочерью, которая якобы плохо о ней за­ботилась; сыном, жившим в Томске, который неправиль­но женился, плохо воспитал детей, редко писал ей пись­ма; погодой, которая была то чересчур жаркой, то черес­чур ветреной; картошкой — чересчур мелкой; прежней со­седкой, которая никогда не обметала крыльцо от снега (как минимум прошлогоднего, ведь стоял конец июля). Я ду­маю, что она была недовольна и мною, но говорила об этом не в глаза, а дочери — я слышала порой возмущен­ные крики Веры Матвеевны: «Мама, прекрати выдумы­вать и скл очничать»; дочь вылетала с покрасневшим лицом и говорила мне: «Инна, я вас умоляю, не обращайте на маму внимания… Что она вам тут наплела?..» «Все нор­мально, Вера Матвеевна, никаких конфликтов», — успо­каивала ее я. Ведь глупо же было рассказывать о том, как подозрительно рассматривает Ольга Константиновна два куска мяса, купленные мною в магазине: «Любой, гово­рите? А тут косточка не больше? Нет, постойте, я тот возьму, там жира меньше. А здесь точно на четырнадцать семьдесят?» Или как она бурчит в сенях: «Кто-то опять брал веник, я же вижу, он стоял за ящиком, а теперь — за дверью».

Бабушка любила щегольнуть мне в пику своей органи­зованностью: «Я еще одну ногу с кровати спустила, а у меня уже в голове план на день — что за чем». Какой план? — про себя усмехалась я. Вытереть пыль, подмести полы и сварить обед можно без всякого плана. Но наблюдая, как Ольга Константиновна бессмысленно кочует из комнаты в комнату, из кухни в сени, что-то перекладывает и пере­ставляет и в конце концов встречает вечером уставшую дочь холодным чайником, я вполне оценила бабушку, у кото­рой стряпня и уборка заканчивались за час-полтора до воз­вращения домашних, и она уже восседала на своей крова­ти с книжкой в руках. Кстати, теперь в мои «преклонные лета» я тоже составляю с утра план на домашние дела, и порой, не надеясь на слабую головушку — на бумаге.

Сравнивала я и Веру Матвеевну с моей матерью: обе самоотверженные труженицы, обе отдавшие себя на заклание домашним. Но как осложняла и без того нелегкую материнскую жизнь ее обидчивость, дефицит чувства юмо­ра! И как скрашивал® беспросветное существование Веры Матвеевны сочетание в характере стоицизма и ироничес­кого взгляда на вещи. Глупому областному начальству, вздорной матери, нескончаемому грузу обязанностей она противопоставляла меткую шутку, усмешку, а то и просто веселый взмах маленькой, обветренной, с обломанными ногтями руки.

В тот июль (или август?) мне вдруг захотелось напи­сать психологический этюд о старости, о том, как влияет прожитая жизнь на человека, о количестве и качестве со­бираемого в преклонные годы урожая чувств, поговорить — есть ли прямая зависимость между тем, что посеял и что пожал, или между тем, кто посеял — и кто пожал (потому что Вера Матвеевна была преданной дочерью эго­истичной матери, а ее собственный сын относился к ней насмешливо и потребительски).

Чтобы не запутываться в сложных коллизиях, я решила разобрать по контрасту характеры бабушки и Ольги Константиновны. Но эта пара была слишком прямолинейно назидательна, слишком черно-бела, бабушкина мораль­ная победа изначально обеспечивалась яркой индивидуаль­ностью, необычной биографией. Я подумала, что хорошо бы взять третьим персонажем Степановну — что-то вроде золотой середины. Я даже записала в одном из блокнотов; «Стар. — бабушка, Ст., О.К.». Но тут как раз приехала сама бабушка, меня отвлекли другие дела и замыслы. А блокнот, как водится, был использован на редакционные нужды, а затем выброшен.

Как оказалось, этот контраст между двумя старыми жен­щинами занимал, волновал и Веру Матвеевну. Правда, не как повод для литературных экзерсисов. Просто, воп­реки ревнивым материнским упрекам, она подружилась с бабушкой, и когда я по-хамски на праздники укатывала в Бийск, звала ее к себе в гости, снабжала книгами по ба­бушкиному вкусу (они у нас с ней отличались), а когда я заболела, с лихвой вернула серебром и золотом мелкую медную монету моих услуг: колола дрова, носила тяжести, отдала свои валенки: мы не успели бабушке купить. Ведь мои друзья навещали нас лишь по воскресеньям, а жизнь длилась и в будни.

Приехав ко мне через месяц после бабушкиной смерти, Вера Матвеевна вспоминала, как в день переезда Ольга Константиновна нашептывала ей: «Для чужой старухи из кожи лезешь, а родную мать в грош не ставишь»…

И я в который раз вспомнила этот суматошный день и одинокую фигурку Ольги Константиновны, похожую на скрюченную троллиху из «Пер Гюнта», но не столько страшную, сколько жалкую на фоне всеобщей радости.

Чего мы так хохотали? От молодости. Без устали таска­ли мебель все мои накопленные за три сибирских года дру­зья. Книжный шкаф Оф перетянул двумя брючными рем­нями, чтоб дверцы не открывались, и, взвалив на спину, пер один, отгоняя нехорошими словами маленького, пры­гающего вокруг него, как Моська вокруг Слона, Ваську. Чиж и Дыхне размеренно, по частям, перенесли диван, его спинку, панцирную сетку бабушкиной кровати, ку­хонный шкафчик. Спинки кровати и стулья наконец-то достались Ваське. Бабушка уже сидела в кабине. Мы с Тамаркой подавали шоферу в кузов узлы с постелью.

Для всех этих молодых, безбытных, вроде меня, пере­смешников мой дом с появлением бабушки обрел новую привлекательность. Оказалось, что им не хватает старо­сти с ее сентенциями, по поводу которых так приятно скрытно улыбнуться; с ее незыблемыми моральными дог­мами, которые так и тянет нарушить, и из только вежливости решаешь удержаться; с ее беспомощностью, обере­гая которую так наливаешься силой в собственных глазах; с ее властностью, подчиняясь которой чувствуешь себя одновременно маленьким и снисходительно взрослым. То от чего так рвались «на волю, в пампасы», то есть в Си­бирь, оказалось необходимо для полноценной жизни, как воздух.

Да, вот он тот бесспорный вьшгрыш, который получи­ла бабушка в Сибири. Конечно, всю свою жизнь — ив семье, и на работе, и среди знакомых — она прочно сто­яла на пьедестале любви и почета. А в содружестве, в со­обществе, казалось бы, не нуждалась. Казалось бы…

Тогда почему в ответ на мои подробные письма в Рос­тов о нашем сибирском братстве она отправила мне копию с коллективного снимка, где кроме нее и Плеханова были Мартынов, Левандовский, Гусев-Драбкин и остальные. И надписала: «А вот это моя «бражка». Значило ли это, что готова была к дружескому сообществу, но только с людьми определенного уровня?

Нашла ли она этот уровень среди моих друзей? Но ведь кроме Дыхне, из которого гениальность так и била сини­ми искрами глаз, языками буйных кудрей, блеском белых зубов и молниями мыслей, особой бабушкиной симпати­ей пользовался вполне ординарный и умеренный Васька (я думаю, она пленилась его аккуратностью и обязательностью), и неряха, невежа и увалень Оф, и кокетливая тре­щотка Тамарка, в которой бабушка находила то, чего ей не хватало во мне, — неистребимую женственность.

Нет, не за элитарность приняла она в сердце нашу разно­мастную компанию. А за бескорыстную взаимную любовь, за пренебрежение, с одной стороны, внешними удобства­ми, но в то же время приверженность к незыблемым челове­ческим ценностям. Во всяком случае — в те времена. И даже если у кого-то из нас и были тогда иные вкусы и потребнос­ти, то они стушевывались под напором общих тенденций.

В чем-то она как бы снисходила до нас, но в то же время и наслаждалась этим теплом, этой молодой суе­той, гомоном, болтовней, спорами, которые на новой квартире звучали постоянно — все мы жили кучно: Баш­ня, Больничный городок, Горская, Котовского — все это кривощековские места. Бабушка ходила с нами в кино и театр, принимала на ночлег проезжих из «Европы» и в «Европу», обсуждала коллективно и tete a tete служебные и личные проблемы, пила с нами сухое вино и под­писывалась под нашими дурацкими телеграммами. Чуде­са! Согласилась прописать у нас Оф под видом ее собствен­ного племянника (как она терпеть не могла всякой лжи! Но «поступилась принципами» — на работу не брали без про­писки.) Да еще Оф жил у нас сам — третий все на той же раскладушке месяца полтора, пока не получил общежи­тия.

К ней постепенно вернулся красивый цвет лица, при­ятная дородность и оптимизм, желание не только прогнозировать, но и проектировать нашу с ней дальнейшую жизнь. И когда летом пятьдесят девятого года веселой ком­панией, с чемоданами, узлами и дурацкими хохмами вы­возили ее на дачу, и она так радовалась соснам, цветам, бабочкам, реке, мы никак не предполагали, что через че­тыре месяца повезем ее на кладбище…

* * *

А теперь нужно упомянуть еще об одном штрихе после­днего года нашей новосибирской жизни. Что-то свое она передумала за тяжелую зиму. Ее фатальная уверенность в том, что одаренный человек пронесется над всеми буд­ничными хлябями к сияющим вершинам свершения, лишь бы только не разменивался на мелочи, сильно пошатну­лась. Она тревожилась за меня, опять требовала, чтоб я больше писала, меньше трепалась и бегала по филармо­ниям. Заставила меня купить смешную настольную лам­пу-грибок в расчете на мои ночные бдения над гениаль­ными рукописями.

Бабушка не понимала, что оберегая, освобождая меня всю жизнь от будничного труда, она невольно посеяла и взрастила во мне семена сибаритства, которое ей самой было так ненавистно. Романтичка, она верила в движу­щую силу идей, а надо было прививать трудолюбие, до­водить его до автоматизма.

И еще ее волновало, что я до сих пор не замужем (я совсем на эту тему не думала). Бабушка как-то сложно вза­имосвязывала мои неуспехи в личной жизни с недостаточ­ными успехами в литературной работе (опять в письмах к матери) и пыталась направить меня на верную стезю. На­пример, я должна была больше заботиться о своей вне­шности и одежде. Опять в ход пошел Чехов с его эстети­ческой программой. Но не обходилось без практических указаний.

— Ты прекратишь уродовать свой нос? — кричала она, когда сладострастно разделавшись с угрями, превратив их невидимые точки в кровавые ссадины, я отправлялась в ванную с куском яичного мыла (О, где ты был, «Про­текс»? Или «Сэйфгард»?).

— Неужели нельзя делать завивку не раз в полтора года, а через пять-шесть месяцев? Ты же просто преображаешься с кудрями. — Довод казался ей железным.

— А ты когда-нибудь сидела по полдня в очереди в па­рикмахерскую, а потом два часа под электроаппаратом? — мои контраргументы были еще внушительней.

— Pour etre belle, il faut souffrir*, — настаивала бабушка.

— Рахиль красива, Сара богата, а я умна, — парирова­ла я ее же оружием.

И все же она сильно преуспела в свой последний год. Во-первых, наше новое жилье приобрело не только пристойный, но прямо-таки роскошный вид. Как уж нам до­стался шифоньер, в обход каких очередей и списков или опять по фантастической случайности? Но теперь у нас был полный джентльменский набор мебели в комнате, а ку­хонный шкафчик, уже под клеенкой, перекочевал в про­сторную коммунальную кухню. А на бабушкиной кровати раскинулся клетчатый китайский плед.

Потом мы купили с ней страшную кучу одежды, поехав с цельм «мешком» денег аж в Центральный универмаг. Деньги свалились с неба: часть суммы прислала мать, я получила большой гонорар, а бабушка — пенсию за три месяца: скопилась в собесе в связи с переездом в другой район.

Да, кстати, произошло еще одно приятное событие — Юрию назначили республиканскую, то есть большую! пенсию. И не только мы перестали ему переводить деньги, но он пристрастился отправлять бабушке вещевые посыл­ки, главным образом импортные — немецкие и польские — вещи (под влиянием шизофрении он из оголтелого пат­риота превратился в «безродного космополита»): комби­нации, костюмы, обувь и очень много косметики — ло­сьонов, кремов, краски для волос и т.д. Видимо, он пред­ставлял свою мать молодой, изящной женщиной. Бабушка писала ему длинные письма с советами тратить деньги на питание; костюмы и комбинации доставались мне, кос­метику мы переправляли матери, которая в своей поздней замужней жизни пыталась жить красиво.

Так вот к двум новым немецким костюмам от Юрия мне купили еще синее шерстяное платье, целых два лет­них: ситцевое голубое и шелковое, комбинированное, с целой системой хлястиков и пряжек. Нам с бабушкой приобрели по демисезонному пальто и роскошному фла­нелевому халату, а ей еще очень миленькое фланелевое же платье.

Расхаживая по универмагу, кривляясь в примерочных перед тройными зеркалами, я напоминала себе героиню рассказов ОТенри, девушку из прачечной, попавшую об­маном в модное ателье. Бабушка тоже была несколько стес­нена, но преодолевая себя, а может реанимируя в памяти «шантеклер», просила заменить, подобрать другой размер, фасон и тому подобное…

Разглядывая себя перед зеркалом в новом пальто, сказала:

— Ну и уродина! Глазки как у ящерицы, клюв как у ястреба, а рот провалился, как у покойника!

Действительно, ее отражение в зеркале мне не понра­вилось. Я оглянулась на оригинал: красивая, благородная, свежая. Опять заглянула в зеркало: нет, не то. Позже я сообразила — у нее было слегка асимметричное лицо, особенно нос. В привычном ракурсе это ее не портило. В зеркальном отражении гармония нарушалась. (Теперь подумала бы — не обладает ли зеркало волшеб­ным свойством видеть будущее?)

Да, еще мама, наконец-то отболевшая своим инфарк­том (она его долго от нас скрывала, все отделывалась открытками, что сильно занята), вышла на работу, полу­чила тоже какие-то нежданные суммы и прислала, кроме денег на обзаведение, по красивой вышитой креп-жор­жетовой блузке и по отрезу черного крепсатэна. А бабушка нашла прямо в подъезде портниху, и к весне мы были с ней в новых юбках.

И как будто по плану, разработанному гениальным стра­тегом, все стало осуществляться. Вроде бы притянутый моим богатым гардеробом появился, будто бы из воздуха материализовался, молодой архитектор, с которым у меня разразился совершенно книжный, вполне в духе наших с бабушкой фантазий, роман. Конечно, если быть честной, то впервые он увидел меня именно в «том» фланелевом халате (неужели он — халат — меня так украсил?), и на медовый полумесяц я отправлялась к нему в вышитой блуз­ке, черной разлетающейся юбочке, немецком клетчатом жакете и со свежей завивкой. Но, как правило, наши встречи происходили во время загородных вылазок, на которых я выступала в старых васькиных сатиновых шаро­варах и ковбойке или в облезлом плаще, с взлохмаченной головой да еще с клоком волос на затылке, вымазанном фиолетовой краской. Так в деревнях метят кур, а меня в гарнизонной поликлинике лечили от себореи, которую я натерла за длинную зиму своей старой, твердой мужской шапкой.

Одновременно сбылась и главная бабушкина мечта: я опубликовала ни то два, ни то три рассказа, причем, один в московском журнале — это раз. Меня пригласили на ра­боту в толстый литературный журнал «Сибирские огни» — это два.

Как она теперь частенько поговаривала:

— Пора и честь знать. Все испытала, все сделала. Те­перь бы взглянуть на правнука — и финита ла комедиа!

На правнука, вернее на правнучку, она не взглянула. Но все ее предсмертные муки: непрекращающаяся рвота (ни разу не забыла поднести к губам чистое полотенце), нестерпимые боли (ни разу не закричала, только морщи­лась и стонала), уколы в кисти рук, потому что в локтевых сгибах вены не обозначались, происходили вперемежку с моими посещениями гинеколога, взвешиваниями, изме­рениями таза, анализами мочи, подсчитываниями сроков.

Кстати, я уверена, что дочка моя зачата в день, вернее ночь, ее семидесятипятилетия, который мы отпразднова­ли торжественно, несмотря на лавинообразно продвигаю­щуюся болезнь. Комнату всю уставили цветами. Васька играл на гитаре. Мы пели, и не только свои дурацкие песни, но и романсы. Тогда же был сделан последний в ее жизни снимок.

А дочка моя ей бы очень понравилась. Она получилась такая, какой бабушка мечтала видеть меня: красивая, эле­гантная, женственная, обожающая все изысканное, очень энергичная, все успевающая и … преуспевающая. (Мо­жет, ей пошло на пользу то, что она редко перечитывала «Мцыри» после пятнадцати лет?)

Тогда же бабушка взглядом опытной акушерки смотре­ла на лобастую голову моего мужа и шептала:

— Ну и намучаешься ты родами, бедная…

У дочки, кстати, головка оказалась небольшой. Бабуш­кины слова я припомнила спустя семь лет, когда рожала сына, и его головища разрывала меня болью на куски.

Теперь я допускаю, что бесстрастная и жестоко рацио­нальная судьба, посылая бабушке физические страдания, воображала, что проявляет к ней милость. Ей позволя­лось умереть с сознанием выполненного долга, оставляя меня, свою Галатею, на пути к успеху и под защитой достойного спутника.

А ведь это была всего лишь на скорую руку, хотя талан­тливо сколоченная и размалеванная декорация моего буду­щего, сладкая мнимость, никакого отношения не имею­щая к монотонной и серой действительности. Та очень быстро вступила в свои права.

Нет, не сразу. Сразу было горе. Оно обрушилось с та­кой сокрушительной силой, что породило совершенно нео­жиданную ответную реакцию: вспышку ненависти. Я не­навидела себя за то, что задремала у бабушкиной постели и не приняла ее последнего дыхания. Я ненавидела мужа, который не разбудил меня. Я кричала друзьям, соседям, свекрови, коюрые пытались меня утешить:

— Уходите, уходите все! Лучше бы это вы умерли! Я вас ненавижу! Уходите все!

Наверное, дело в том, что это была первая в моей жиз­ни смерть. Причем, самого любимого человека. Я оказалась к этому не готова. Казалось бы, вее эти месяцы я видела, что она умирает: это стремительное истаивание, полный упадок сил, затруднение мысли и речи, нараста­ющее равнодушие врачей к ее состоянию… Но, как ма­ленький ребенок, я на донышке сознания таила веру в чудо. Смерть — это для кого-то далекого. Любимые не умирают. Они тяжело болеют, находятся «на грани», а потом медлен­но — два шага вперед, шаг назад, но поправляются.

Я ловила эти никому кроме меня не видимые признаки улучшения: вот она попросила тертое яблоко — пусть выр­вала, но захотела! Вот потребовала расчесать слипшуюся косу и остричь на ногах ногти. Правда, сил ей хватало высидеть только пять минут — за это время я осилила толь­ко две старческие пожелтевшие и загрубевшие ногтевые пластинки, Вот она оживилась с тамаркиным появлением — та зашла попрощаться перед отъездом в Москву, и ба­бушка села и даже спела нам дребезжащим голосом «Он все твердит «jamais» и плачет по-французски». Меня это порадовало, и я удивилась: почему Тамарка вдруг распла­калась в коридоре, ухода? И когда в ночь ее смерти я про­валилась в сон, то никак не предчувствовала, что больше ее не увижу!

Мне всегда казалось, что эти горе и отчаяние длились очень долго. Но сегодня, припоминая все по дням, обна­руживаю, что уже через полтора месяца, накануне Нового года, мы, как это не кощунственно, готовились прини­мать моих друзей из Бийска. Я покупала на рынке двух гусей. Мы со свекровью жарили их в духовке на против­не, старались довести до румяной корочки. Свекровь шила мне новое платье — тут дело, правда, шло не о щеголь­стве, а о намечавшемся животе. И Новый год отметили очень оживленно, хотя бабушку на празднике много по­минали, в том числе рюмкой вина.

А в конце января ходили всей компанией в филармо­нию, Был ли это Гиллельс? Не уверена. Но точно стоял конец января. Наряжаясь, я скалывала черную крепсатэ- новую юбку на поясе большой английской булавкой на всю длину, а сверху маскировалась бабушкиной вязаной шер­стяной кофточкой, которую подарил ей на юбилей бога­тенький (он всегда числился в Барнауле, а жил годами на монтаже то в Бийске, то в Новосибирске, получая и зарп­лату, и командировочные) Васька, и которую она успела только примерить. Значит, моя беременность уже перева­лила через вторую половину!

Может, именно в этой новой жизненной ситуации — ожидание ребенка, становление семейного быта — и была та защитная сила, которая не давала впасть в отчаяние? Но между тем, недели и даже многие месяцы спустя оно вдруг накатывало с такой яростью, что я себя не узнавала.

Кстати, кажется, из той же филармонии возвращались в

Кривощеково. Трамваи и троллейбусы уже не ходили, и кто-то из наших тормознул в начале Красного проспекта старенький тупорылый автобусик. Мы ввалились в него, расселись, он натуженно заурчал, и я, вдруг, зарыдала в голос и не могла остановиться до самой Башни. Меня рас­спрашивали, успокаивали, но я так испепеляюще на них посмотрела, что они отстали, муж только держал за руку.

А я просто вспомнила, как полгода назад везла бабушку с дачи домой, как именно здесь мы сошли с речного трам­вайчика, тоже проголосовали на точно такой же курносый автобус, и как трудно было бабушке подняться на ступень­ки, потому что уже болел бок, и как она морщилась, ку­сала губы, но старалась шутить.

Еще одна похожая истерика случилась со мной уже в Ростове, куда я приехала к матери рожать. Мы о чем-то с ней поспорили, даже повздорили, и она от обиды запла­кала. Тогда я тоже зарыдала и стала злобно орать:

— Не смей! Не смей плакать по ерунде! Не смей! Только об одном можно плакать… Только об одном… Как ты сме­ешь обо всякой чуши, когда она… когда ее…

[*] Чтобы быть красивой, надо страдать (фр.).

Комментарии (1)

  • Анна К. :

    Это первая повесть Инны Калабуховой, которую я прочитала еще в конце прошлого века и которая сразу захватила меня как манерой письма, так и глубиной смысла, щемящей интонацией и яркостью восприятия бытия, людей и вещей.

    Мне кажется, что книга вызвана на свет тремя равноправными силами — виной, любовью и памятью. Автор тщательно и с бесстрашием исследователя анализирует характеры самых близких ему жизненных персонажей, повлиявших на его становление и тем самым сыгравших, если так можно выразиться, роковую роль в судьбе. Расставляет и переставляет приоритеты, воздает должное и отдает долги.

    В результате всего этого читатель становится свидетелем чуда — чуда воскрешения нескольких женщин, которые перестают быть только литературными персонажами и оказываются полноправными участницами нашей сегодняшней жизни. Потому что границы между временами и событиями стираются. Всё имеет продолжение, ничто и никто не пропадает. Такова магия слова Инны Калабуховой.