Мой любимый старый дед, а также его предки и потомки

* * *

Ну, хватит болтать о генетике. Возвращаюсь в пятьдесят восьмой год и знакомлюсь с Никитой. Мой дядя был худеньким юношей, с застенчивой улыбкой и быстрыми движениями. Я воспринимала его чуть ли ни как подростка. Никита льнул к Маргарите Брониславовне, а она явно к нему благоволила. У него, выросшего в приюте для детей «врагов народа», тоже было о чем порасспросить, но этот мой визит был еще короче предыду­щего, меня в Тайге уже ждал обратный поезд, а в Новосибирске — газета «Советский воин», начальство и бабушка. К тому же Никита не относился к категории рубахи-парня, готового открыться каждому. С «дядей» (по­чему кавычки? Действительно, с дядей) я встретилась еще раз мельком через пару лет, чуть ли не на вокзале. Он проезжал в Европу на каникулы и дал телеграмму. Ведь у него, опять же по вине Гарина-Михайловского, была в Новосибирске пересадка. И мы пришли на перрон с моим доволь­но новеньким мужем, привезли Никиту домой, чем-то кормили, поили, расспрашивали о деде и Маргарите Брониславовне; а через несколько часов отвезли к поезду. Больше мы не виделись. Недавно я попыталась вступить с ним в переписку (он живет с женой в Питере), но особого энтузиазма со стороны Никиты не встретила.

У деда же с Маргаритой Брониславовной в Томске что-то проис­ходило, менялось, перестраивалось. К пятьдесят восьмому году Ивана Григорьевича полностью реабилитировали. Его ныне знаменитые колле­ги и ученики помогли восстановить трудовой стаж и заслуги. Выходила очень приличная пенсия плюс какие-то единовременные выплаты. Но для окончательного выправления всех документов надо было съездить в Ашхабад, где его в тридцать восьмом году арестовали. А там его тепло приняли, сразу предложили работу — преподавать актерское мастерство — и положенную как реабилитированному квартиру. А еще там жила его бывшая возлюбленная и ученица, ныне народная артистка Туркмен­ской ССР Любовь Сергеевна Любина. Она, видимо, не только справки и свидетельства ему выправляла, какие-то ниточки там завязывались. И дед стал ездить периодически из Томска в Ашхабад на месяц-другой читать лекции. При этом он останавливался у меня, был оживлен, полон творческих планов.

В это же время Маргарита Брониславовна посетила нас проездом в Николаев. Она решила отдохнуть у родственников на черноморском побережье вместе с дочерью — Нина летела с Сахалина. Маргарита Брониславовна была так же неувядаемо хороша, так же тепла со мной, также озабочена делами Никиты. Но о деде говорила с легкой иронией, хотя и с нежностью. Видимо, этот альянс, построенный на благородстве, доброте, терпимости, памяти и прочих высоких материях постепенно себя изживал, снашивался.

Какие-то детали этого неожиданного поворота в жизни деда я упу­стила в своей затурканности бытом, болезнями маленькой дочки, нела­дами со свекровью. О, нет! Вспомнила еще один момент моих довольно бурных контактов с ним.

Молодой талантливый оператор Новосибирской телестудии Олег Максимов оказался выходцем из Томска и тоже каким-то образом числил себя учеником Ивана Григорьевича. Не помню уж, как мы с ним познакомились: то ли в считанные месяцы моего пребывания на телевидении Олег споткнулся о мою фамилию, то ли нас свел дед в какой-то из своих приездов. Но я живо представляю двухкомнатную квартиру Олега, заполненную удивительными сувенирами из опера­торских поездок: четырехметровым серым китовым усом, моржовым бивнем, глиняными и металлическими обломками из археологических раскопок, предметами древнерусского быта. И еще — неисчислимые листы поролона, покрытые сотнями значков, которые Олег страст­но коллекционировал. Мне удалось порадовать нового знакомца каким-то уникальным, штучным значком, что-то вроде «50 лет шахте Несветай-Антрацит». А он отблагодарил меня пару лет спустя своео­бразным способом: когда мы вдвоем с маленькой простуженной дочкой собирались встречать голый, грустный шестьдесят пятый год, Олег по­стучался в дверь весь засыпанный снегом с большой, пушистой елкой в руках. Не отблагодарил, конечно, а просто совершил поступок, узнав от кого-то о моих обстоятельствах.

А узнал, скорее всего, от моей подруги, тоже журналистки, с кото­рой Олег в шестьдесят третьем (или в шестьдесят четвертом?) году по заказу Новосибирской телестудии снимал передачу (фильм) о деде. Или о первом Сибирском художественном фильме «Красный газ» к юбилею Новосибирской киностудии? Что, впрочем, одно и то же. Помню горы черно-белых снимков: актеры на плотах, на низкорослых алтайских лошадках, узкоглазые туземцы в своих бедных жилищах, без любопытства глядящие в кинокамеру, живое, выразительное лицо Эмилии Леонидовны Шиловской, третьей жены деда, которая играла в «Красном газе». Потом несколько похожих снимков достались мне в качестве наследства после смерти отца, который, как я уже писала, путешествовал с Иваном Григорьевичем по Алтаю и именно там почувствовал себя биологом.

На съемках фильма "Красный газ" в горах Алтая. 1924 г.

На съемках фильма «Красный газ» в горах Алтая. 1924 г.

Олег Максимов и моя подруга собирались вокруг этих снимков, что-то колдовали. Потом ездили к деду в Томск, снимали его в доме и на репетициях. Он приезжал в Новосибирск. Подруга писала текст, сердилась на себя, на Олега, на дирекцию телестудии. Успели закончить просто на хвосте дедова пребывания в Сибири. Даже не уверена, успел ли он посмотреть фильм? Но передача получилась отличная, о ней много говорили в журналистской среде, меня стали часто спрашивать — не родственница ли?

А дед уже переехал в Ашхабад проживать новый период своей жиз­ни. Олег Максимов умер через несколько лет, совсем молодым, от хронической болезни почек, успев снять с моей подругой еще один, блистательный фильм о сибирских археологических находках академика Окладникова.

Теперь мы общались с дедом только посредством писем. Правда, по сравнению с Бийском, мой эпистолярный пыл поубавился, я давно уже не писала двадцатистраничных саг — иссяк фейерверк юношеских мыслей и эмоций, порожденный новизной жизни. Зато одолевали бы­товые заботы. Но раз в два-три месяца я добросовестно сообщала деду о разных семейных событиях, о своих маленьких профессиональных удачах (о неудачах умалчивала). Даже переслала ему свою рецензию на спектакль «Ленкома» по симоновской пьесе «Так и будет». (Рецен­зия и сегодня кажется мне хорошей). А другой раз отправила гранки с рецензией на спектакль какого-то столичного театра по пьесе Хейлы Вуолике (Названия я не помню. О! вспомнила! «Юстина»!). Рецензия была в редакции одобрена, набрана, но по какому-то недоразумению провалялась в секретариате до отъезда гастролеров и была возвращена автору «на память». А мне так хотелось, чтоб мои труды оценил человек компетентный.

Письма деда тоже длиной не отличались. Он вскользь упоминал о невысокой культуре своих ашхабадских учеников. Иногда жаловался на жару. Совсем невзначай писал о неполадках с печенью и желудком. Я теперь думаю, что ему под восемьдесят лет было так же вредно менять томский климат на среднеазиатский, как моей бабушке — ростовский на новосибирский.

Зато он всегда досконально расспрашивал меня о делах моего мужа — ар­хитектора (они очень нравились друг другу). А попутно рассуждал о том, сколь новая хрущевская архитектура конфликтует в Ашхабаде со старой, восточной. Много разных сведений сообщал о Маргарите Брониславов­не, их общей дочери Нине (до сих пор не могу понять, виделись ли они, отец с дочерью, хоть раз в пятидесятые-шестидесятые годы?), Никите, моем отце, маленькой Наташе, которая теперь жила в Прокопьевске.

Дед вообще любил маленьких детей, в том самом возрасте — от двух до пяти, все эти вопросы, смешные словечки, просыпающийся творческий потенциал. Наша переписка невиданно оживилась, когда подросла моя Катька, и можно было живописать ее проказы и отправлять листочки с ее смешным рифмоплетством. На него дед бурно реагировал: «Как это выразительно сказано — быстро травка шелестит под грибочком!» Или, жалуясь на ашхабадскую жару, писал: «Мы с Любовью Сергеевной, как заклинания, цитируем Катюшины стихи

На трех планетах льют дожди,
И льют дожди, и льют дожди.
А ты сиди и смирно жди,
Пока у нас польют дожди.

Учимся смирению».

Одно из самых длинных писем в эти годы я написала Ивану Григо­рьевичу после посещения Коктебеля. Для меня эти прогулки по холмам Киммерии, экскурсии по необычному дому Волошиных были неким откровением. Я выросла в атмосфере пионерского коллективизма и в двадцать, и в тридцать оставалась верна заповеди поголовной, внешней и внутренней скромности. Считала дурным тоном всякое «ячество», приравнивая к нему проявление индивидуальности и душевной свободы. А тут — будто открылись глаза. Через Волошина я осознала обаяние незаурядной человеческой личности и впервые восхитилась умением не смирять ее, а утверждать, защищать. И я писала деду об этом — про голову царицы Таиах, про солнечные часы, про могилу в горах. Послала стихи Марины Цветаевой «Isi hote», списанные в Коктебеле, со словами: «В век — распевай, как хочется нам, или упраздним, в век скопищ — одиночество, хочу лежать один». Я уже не помню, что ответил Иван Григорьевич. Важнее другое — он в моем сознании как бы подверстался к фигуре Волошина, он тоже существовал поверх барьеров, по законам своей яркой индивидуальности, нарушал какие-то общепринятые прописи и правила. И уж во всяком случае не во имя мелкой выгоды. А во имя чего?

Оставить комментарий