* * *
Тут наступило жаркое лето шестьдесят пятого года, которое Иван Григорьевич с Любовью Сергеевной, спасаясь от ашхабадского зноя, проводили под Москвой, в Кратово. А мужу раз в кои веки выделили в Союзе архитекторов путевку в Гагры не только для него, но и для жены с ребенком. Не помню, почему мы добирались до юга — пока до Ростова — врозь, но у меня возник план: мы с Катькой будем делать пересадку не в Харькове и не в Сальске, а в Москве, остановимся там на два-три дня, и я познакомлю Катьку с прадедушкой.
Решено — сделано. Ничего выдающегося в эти два московских дня не происходило. Ночевка у приятелей, выбор из дочкиного гардероба платьица понарядней, покупка традиционного подарка — дорогого чая в большой расписной жестяной банке и к нему гжельской чайницы, электричка с Казанского вокзала «Москва — Раменское».
И вот уже замелькали за окнами сначала скучные нищие пейзажи Сортировочной и Люберцев, потом скромные березки Малаховки и, наконец, настоящий сосновый рай — Ильинка, Отдых, Кратово. Как я была рада встретиться с дедом именно здесь. Ведь в Кратово прошли мои самые важные годы (нет, летние месяцы) жизни — двенадцать-четырнадцать лет. Здесь я в человека превращалась, училась думать, читала до одури, фантазировала, написала первые стихи. Это все как раз лучше всего делать летом, на природе, без школьной и бытовой докуки.
И сейчас, ступив с деревянной платформы на песчаную дорогу, и разыскивая по бумажке нужную улицу, я все подталкивала Катьку: смотри — вот почта, здесь мне сто рублей фальшивых выдали по переводу. А под горкой — пруд, там меня дядя учил плавать на спине. А здесь я под ливень попала, промокла не то что до трусов — до печенок. А сама все шла, не спеша, и гвоздики собирала. И стихи сочиняла.
Наконец, мы вышли к нужному дому. Хотя я протелеграфировала только день приезда, а не время, Иван Григорьевич все же отправился нам навстречу и, конечно, мы разминулись. Любовь Сергеевна, хоть и звалась не так изысканно, тоже, конечно, оказалась красавицей. Во-первых, она была несколько моложе предыдущих жен — как и положено последней — ей не было, я думаю, и шестидесяти. А может, смотрелась моложаво потому, что прожила иную жизнь, чем мать моего отца, Елена Дмитриевна, чем Маргарита Брониславовна, чем даже никогда не виданные мною Эмилия Леонидовна и мать Никиты, Маргарита Гребенщикова-Снеговая. Народная артистка Туркмении была ухожена, у нее отлично сохранилась фигура, кремовый, длинный шелковый халат и шлепанцы на каблучке прибавляли Любови Сергеевне росту, а толстая каштановая коса, струившаяся по спине ниже пояса, делала ее похожей на девочку. И глаза тоже были огромные. Завидная внешность для актрисы — играй, кого хочешь: страдающую добродетель и роковую разлучницу, графиню и пастушку, Луизу Миллер и Елизавету Английскую.
Пока дед не вернулся, Катька возилась на веранде с котенком, а Любовь Сергеевна рассказывала мне, что у Ивана Григорьевича действительно плохи дела с печенью, даже возникли подозрения на онкологию, но после консультации и лечения у хороши врачей состояние заметно улучшилось и появилась надежда — диагноз ошибочный.
Тут появился дед в светлой рубашке с короткими рукавами, в легких, немного мешковатых на худом теле брюках, щегольских не по возрасту и не по статусу дачника сандалетах и с букетом свежих полевых цветов. Перецеловав нас, потянул на веранду — есть вишни. Я была поражена — откуда вишни в конце августа? А он хвалился, как, получив мою телеграмму, ходил через четыре улицы к знакомому садоводу, и тот берег по его заказу на дереве поздних сортов последние вишни. И только сегодня утром они были сорваны. Я эти ягоды помню до сих пор — темно-красные, почти черные, размером с добрую сливу, они лежали на красивом блюде, и Катька нет-нет, да ухватывала пальчиками еще одну. Потом был обед, разговоры, прогулка вокруг дачи. Где-то в шестом часу мы засобирались на электричку. Дед пошел нас провожать, невзирая на мои протесты:
— Ты посмотри, каким я молодцом! Я могу пешком хоть до Москвы дойти!
Он действительно выглядел бодро, даже разрумянился. Любовь Сергеевна не возражала, Катька ликовала, и я уступила.
Они шли впереди меня, взявшись за руки, и распевали песни про дожди, которые льют на трех планетах, про то, что «лес дремучий снегами покрыт, на посту пограничник стоит» (тоже из катькиного собрания сочинений). Потом стали собирать в дочкину панаму шишки. Но солнце припекало вечерним жаром, и я заставила шишки выбросить, а панаму водрузить на голову. К тому времени Катька уже порядком устала. Иван Григорьевич повел нас не к кратовской платформе, а к отдыховской. Дача стояла, по его словам, посередине, даже ближе к «Отдыху». Но потому ли что передвигались мы излишне эмоционально, мне показалось, что дальше. Дед все порывался взять правнучку на закорки, но он сам уже выглядел не слишком бодро.
К электричке мы еле успели. Я взяла с Ивана Григорьевича обещание, что он перед обратной дорогой посидит на перроне — скамеек там хватало. Его прощание с Катькой было страстным. Она влюбилась в старика, как и положено, с первого взгляда и на всю жизнь. Отколола от платья пластмассовую брошку в виде Красной Шапочки и подарила ему со значительным придыханием: «Храни вечно». Он поклялся.
А потом мы стояли у открытого окна электрички, а дед на перроне, и махали друг другу, пока платформа «Отдых» не уплыла в небытие. Это была наша последняя встреча.
* * *
Между тем дедушка умер только через четыре года. Вот письмо моей сестры, дочери отца от второго брака, москвички: «Инна! Не уверена, получишь ли ты эту весточку, потому что не знаю, где ты находишься?
Здесь у нас всякие осложнения. Дед Иван, который в прошлом году перебрался из Ашхабада в Дом ветеранов сцены, в конце марта поскользнулся, упал, у него начался плеврит, который потом оказался раком легкого. Я его посещала до болезни и во время нее. Он все это переживает мужественно, но дела его, видимо, плохи. Дед много мне рассказывал о своей молодости, жизни на Дону. В связи с этим у меня появилась мысль посетить эти места. У меня тут намечается путевка в Ростовский сердечный санаторий. Ты ведь тоже часто бываешь в Ростове. Может быть, нам скооперироваться и съездить в Каменскую и Новочеркасск, на родину предков».
А это пишет мой отец: «Инна! Сообщаю, что Иван Григорьевич скончался 24 августа 1969 года и похоронен на кладбище в Матвеевском, возле Дома ветеранов сцены».
Оба послания датированы августом шестьдесят девятого года, только письмо сестры — началом месяца, а письмо отца — концом. И оба я получила в ноябре в Новосибирске, куда они были направлены. Между тем все лето и осень я пребывала: в Ростове (кстати, именно когда сестра лечилась в Ростовском санатории и все же ездила в Каменскую), на море с детьми, опять в Ростове и даже проездом — в Москве.
Дело в том, что после января шестьдесят седьмого года, когда я обзавелась вторым ребенком, неугомонным моим сынком, который чуть ли не с пеленок утвердился в амплуа «анфан террибль», поддерживать связи с внешним миром становилось все труднее. И все-таки мы с дедом переписывались. Я сегодня разыскала несколько его ашхабадских писем, датированных шестьдесят седьмым годом. В одном он просит уточнить полное имя сына — Артем, Артемий или Артамон? В другом есть приписка для Катьки: брошку с Красной Шапочкой он носит на берете, не снимая.
Но в нашем общении наметилось некое увядание. Все как-то уредилось, истончилось. Иногда мне казалось, что у деда передо мной появились какие-то комплексы. «Размышлизмы по поводу» подсказывали самые фантастические их причины: мы были знакомы чуть более десяти лет, а он за это время уже покинул один полусемейный очаг и, как позже стало известно, собирался покинуть другой. А может, все объяснялось проще — деду исполнилось восемьдесят лет, рак, вероятно, в нем уже подремывал и только ждал этого ушиба, чтобы ожесточенно вцепиться. Все меньше становилось сил и физических, а главное, душевных. Да и надежды на интересную работу, скорее всего, не оправдались. Ученица деда, режиссер Лариса Голубкова приводит строчки из его письма от шестьдесят шестого года: «Здесь (в Ашхабадском русском театре), начиная с главного, все бескрылые, а как можно жить без полета?»
Вот сколько поводов, истинных и мною вымышленных, было у старика, чтобы писать редко. А у меня существовали свои, сиюминутные, будничные заморочки. К тому же в шестьдесят седьмом году мы восстановили отношения с отцом, а он с присущей ему скрупулезностью и дотошностью всегда отслеживал все события в жизни своих родственников (деда, Никиты, Маргариты Брониславовны, Нины, моей сестры, мои) и рассылал подробнейшие отчеты. Очень удобно для всех. Боюсь только, что будучи, с одной стороны, буквоедом, с другой — человеком необоснованных фантазий, отец многое в своей информации путал, ставил точки не над i, а над ё и нередко всех дезориентировал. Так я не уловила из его писем, что дед в Москве нездоров, одинок и неблагополучен. А может быть, мною владел пошлый эгоцентризм молодости, которая не помнит, не знает, не думает о хрупкости, бренности всего живого? Или от времени и расстояния поистерлась наша с дедом внезапно возникшая, но неокрепшая внутренняя связь? Или все вместе? Как теперь рядить? Что было, то было!
И тут еще мой внезапный отъезд из Новосибирска летом шестьдесят девятого! Предшествующие ему неприятности на работе, увольнение, безденежье. Болезнь сына, подхватившего на море дизентерию! Ой, всего и не припомню! А в это время в Москве умирал Иван Григорьевич! Я же купалась в море. В лучшем случае — ездила каждый день на автобусе за двадцать километров в инфекционную геленджикскую больницу к сыну. А моя странная сестра — о чем с возмущением сообщал отец — бродила по улицам Каменска, из которого дед уехал более шестидесяти лет тому…
Впрочем, сам отец оказался на высоте. Он дежурил у постели умирающего и закрыл ему глаза. И надо отдать отцу должное — первым в семьдесят восьмом году упомянул о незаслуженно забытом талантливом человеке в своей книге «Жизнь зоолога» — пересказал свои мальчишеские впечатления о странствиях с театральной и киногруппой.
Следующей в журнале «Театр» за сентябрь 1990 года уже упомянутая мной Голубкова под заголовком «Памяти режиссера» расписала всю дедовскую биографию, из которой я узнала, что кроме «Красного газа» он снял еще фильм «Лицом к деревне» с Э. Тиссе в роли оператора. Впрочем Голубкова могла что-нибудь и напутать. Ведь в этом материале была куча ошибок: Любина была названа Дюбиной, подо всеми фотографиями деда красовалась подпись «Н. (вместо И.) Калабухов». И в конце концов, в 1990 году, когда печаталась якобы к юбилею Ивана Григорьевича статья, ему исполнилось бы не сто, а сто три года. Впрочем, может быть, материал столько лет провалялся в редакционном портфеле?
А потом посыпалось, как из мешка горох! В девяносто седьмом мне прислали из Новосибирска очередной выпуск альманаха «Таланты и поклонники», целиком посвященный памяти Веры Павловны Редлих. И там — почти страница о томской театральной студии, которой в восемнадцатом году руководил Иван Григорьевич сначала в одиночку, а потом вместе с Алексеем Поповым, а лучшими актрисами студии были уже знакомые мне Эмилия Леонидовна Шиловская и героиня альманаха — Вера Павловна Редлих.
В конце девяностых уже томская знакомая подарила мне книжку В. И. Суздальского «Театр уж полон» с подзаголовком «Из истории Томского драматического» изданную, кстати, еще в девяносто пятом. Тут опять расписывалась деятельность деда в Томске после революции, цитировалась газета «Знамя революции»: «Наилучший из театральных сил, которыми может воспользоваться здесь, в Томске да и вообще во всей Сибири рабочий класс», «несомненно одни из лучших преподавателей драматического искусства во всей Сибири», перечислялся репертуар театра студийных постановок, упоминалось покровительство Луначарского, говорилось об успешных работах Шиловской, Редлих, Рожковского, Кожича, — будущих мэтров советского театра. В приложении к книге публиковалось много фотографий, в том числе Попова и Шиловской, а также очень смешная, совершенно непохожая, дедовская, наверное, снятая в московской юности: курносый, с усами, в канотье и косоворотке. Может быть в чьей-то роли? Да, и еще эти строки о томском Доме ученых, о его роли в культурной жизни города в пятидесятые годы. Я уже об этом писала.