Но, увлекшись анализом «творчества» Юрия, я немного опередила события. Уволившись из ЦК, он не сразу утонул в океане своего графоманства. Все-таки главной его целью было — поступить в аспирантуру, доказать всем Колькам Калининым, что он может и должен двигаться вперед, расти интеллектуально, а потом и карьерно. Повышать свой бытовой и материальный уровень. Эти-то претензии откуда взялись? Скорее всего, в первые годы работы он подавал надежды, выделялся на общем фоне, и кто-то его похваливал. Вскармливал в нем червячка тщеславия. Порождал надежды, которым не суждено было сбыться, потому что таился до поры и другой червь внутри него — червь безумия. Теперь эти оба паразита стали есть личность дяди с двух концов. Собираясь стать великим философом, Юрий не только намеревался утереть нос тому же Николаю Калинину, но и скрупулезно подсчитывал, сколько рублей он будет получать, когда защитит кандидатскую, сколько — когда станет доктором. Какие у ученых пайки! Какие дачи и санатории!
Но вот, наконец, осуществилось! Вопреки всем и вся! Юрий поступил в аспирантуру! И сразу спало напряжение. Во-первых, дядя стал получать стипендию, и их с бабушкой быт наладился. Во-вторых, он переключился с драматургии на «Философско-эстетические взгляды Белинского» — так формулировалась тема его будущей диссертации. И даже «машина» перестала (или почти перестала) посылать свои лучи.
А в моей жизни Юрий занимал все меньше места. И не только он — все взрослые: мама, бабушка, а тем более так и не приручивший меня (если он вообще хотел приручить свою старшую дочь) отец — отступили на задний план, а на первый вышли подруги, друзья, мальчики — короче, весь сложный, горячий клубок юношеских страстей, симпатий и антипатий. Даже когда летом сорок девятого года я опять поехала под Москву (на этот раз дачу снимали на мамины деньги, но, кстати, в том же Кратово, недалеко от цековского поселка, и я заглядывала к старым приятелям в гости, но мало кого из знакомых встретила; фактически же меня интересовала Нина Петухова, а она готовилась в Москве к вступительным экзаменам на истфак), так вот все лето я рвалась мыслями к ростовским подругам, ежедневно писала им письма и бегала на почту за ответами «до востребования».
Но все же, находясь всеми мыслями в Ростове, я успела заметить, что нежные взаимоотношения дяди с бабушкой сильно испортились. Причин тому было несколько. Прежде всего — новые отклонения в психике Юрия, на которые в семье упорно продолжали смотреть как на некие чудачества. Теперь дяде мерещились уже не просто завистники, но враги, посланные его убить. По этому случаю он не ел в институтской столовой, часто отказывался обедать дома, предпочитая заходить в случайные кафе, чтобы спутать карты преследователям. Конечно, от такого беспорядочного питания у Юрия развились и гастрит, и колит. Но вот, помотавшись по Москве голодным, дядя возвращался домой, а там были пожарены картофельные оладьи или сварен вкусный борщ. Забыв о предосторожностях, он набрасывался на еду — и тут же появлялись то ли изжога в желудке, то ли спазмы в кишечнике. И начинался настоящий бедлам: крики, обвинения, оскорбления. Чаще в адрес соседей, которые были тайными агентами врага и подкрались к нашим кастрюлям. Но и бабушка была виновата — не стояла на страже, потворствовала — не знаю, что еще…
Кроме того, у Юрия без конца что-то «похищали». В однокомнатной тесноте какие-то книги, тетради, отдельные бумажки время от времени исчезали с тех мест, на которые были положены или просто выброшены в спешке (не без бабушкиных усилий по наведению порядка). После недолгих поисков все находилось, но в промежутках разражался скандал. Две или три таких ужасных сцены я пережила между моим приездом из Ростова и нашим переселением на дачу. Меня они не испугали, а вызвали какое-то странное чувство — его скорее всего можно было определить как брезгливость. Эти визгливые женские интонации у взрослого мужчины, эти нелепые обвинения, эти ничтожные поводы… Все это отталкивало, как отталкивает любая глупость и вздорность. Но ведь тут была не любая. Надо было только посмотреть правде в глаза. Но на это никто не решался.
И вдруг замаячил свет в конце туннеля, выход из тупика. Я уже говорила, что, как правило, родственники сумасшедших считают, что стоит последним устроить свою личную жизнь, как их странности исчезнут. Они, к сожалению, путают местами причину и следствие. Мои мама и бабушка исключения не составляли — еще раз не могу понять — почему? То, что у Юрия появилась девушка, студентка того же пединститута по имени Ирина, вызвало в нашей семье воодушевление, вокруг этой светящейся точки теперь закручивался весь сюжет. Сам дядя без конца об Ирине рассказывал. Она училась на дефектологическом отделении, собираясь посвятить жизнь слепоглухонемым, это направление в дефектологии только развивалось. Юрий отсюда выводил прекрасные душевные свойства Ирины. Говорил также о ее высоком интеллекте. И о красоте. С фотографии (маленькой, на паспорт или другое удостоверение) смотрела невзрачная девушка. «Очень похожа она на нашу Инночку», — радовался дядя.
Я не спорила, тем более что у меня и у нее были светлые, подшпиленные возле ушей коски, небольшие серые глаза и довольно заурядные черты лица. Правда, заглядывая в зеркало, я находила, что мое лицо — другое. Более привлекательное, более живое, умное. Может, так и было. А может быть, серая, мертвая фотография заведомо проигрывала румяной, гримасничающей перед зеркалом мордочке. А проверить мое впечатление не пришлось. Ирину я никогда не увидела. Хотя через несколько месяцев Юрий на ней женился.
Но отвлекусь на минуточку от истории этой любви. И попытаюсь рассказать, как складывались в то лето наши с Юрием отношения. По-новому, по-другому. За два года разлуки я не только из ребенка превратилась в шестнадцатилетнюю, совершенно самостоятельную девицу, но начиталась, насмотрелась, надумалась лет на десять вперед. В Москве, как ни мягок был бабушкин надзор, но в школу я ходила ежедневно и хотя бы для видимости что-то писала в школьных тетрадях. А в Ростове, когда мама на недели уезжала в командировки, и если не уезжала, то все равно возвращалась с работы не раньше десяти вечера, я прогуливала школу, дома ничего не учила, не готовила, не убирала, а читала, читала, читала дни и ночи напролет.
У меня уже и Хемингуэй ходил в любимцах, и с Доде я познакомилась (кстати, «Тартарена» когда-то в Москве принес мне Юрий) — с «Королями в изгнании» и «Прекрасной Нивернезкой». Заглатывала все подряд, как акула. Сама, теперь уже сама купила у букинистов дореволюционное собрание сочинений Ибсена и прочла все от корки до корки, включая статьи Брандеса. И Беранже, и Козьма Прутков стояли у нас в книжном шкафу. И Ромен Роллан был мне известен почти так же досконально, как Горький. С «Жаном-Кристофом» я познакомилась еще в Москве, а в Ростове захлебывалась «Драмами революции» и «Очарованной душой». Аннет на много лет стала моей любимой героиней. Если хотите — примером для подражания. Ну, а «Кола Брюньона» я вообще знала наизусть. До сих пор помню: «Слава тебе, Мартин святой, в делах застой… Вот я сижу за столом, передо мной бутылка с вином и тетрадь, совсем новенькая, раскрывает мне свои объятья. За твое здоровье, сынок — и побеседуем…». Я даже купила «Кола Брюньона» на французском, чтобы проверить точность перевода. Конечно, на всю книгу духа не хватило, но удалось установить, что афоризм «Женщину и арбуз узнают на вкус» сочинил Лозинский, а Роллан говорил о дыне.
Собирала я нектар искусства и в других лугах. Номером вторым (а не первым, важнейшим, как настаивал Ленин) являлось для меня кино. Кстати, тоже за счет уроков, на первые сеансы, на последние — на какие легче было достать билеты. Но и на дневные, за которыми приходилось стоять по два часа в очереди. Тут уж не до уроков! Зато вот тебе и «Молодая гвардия», и «Праздник святого Иоргена», «Рим — открытый город», и вынутые из запасников «Веселые ребята», и «Моя любовь».
А еще, не забывая науки Юрия, я уже самостоятельно заглядывалась на уличные афиши и ходила в филармонию на концерты всех гастролеров: скрипачей — Баринову, Гольдштейна, Козолупову; пианистов — Гинзбурга, Нейгауза, слепого Зака. Приехал вдруг в Ростов армянский театр, в котором играл великий трагик Папазян, недавно вернувшийся из эмиграции. Кроме «Отелло» ставили какую-то итальянскую драму, ни автора, ни названия не помню, что-то про месть, про благородного разбойника. И сама пьеса, и игра в ней Папазяна как-то путается, сливается в моей голове с рассказом Бабеля «Ди Грассо». И сама я была похожа на юного Бабеля (к сожалению, не талантом, а жадностью, с которой впитывала все эти дары послевоенного ренессанса). Да, еще и Райкин зачастил в это время на гастроли.