Это я так, навскидку, о том, как протекало мое время. Не задерживаясь на беседах о смысле жизни, которые я вела с такими же начитанными прогульщицами и с которыми оттачивала свой ум и свой язык.
Так что с Юрием летом сорок девятого я себя чувствовала на равных. Вступала в споры и часто оказывалась победительницей. Хотя формально он не давал мне восторжествовать, переводя состязание в ссору. Что нисколько не поднимало авторитет дяди в моих глазах, а наоборот — роняло его. Как его мании и фобии. Как его графоманские пьесы, которые я критиковала, а он защищался опять же не аргументами, а заявлениями, что я молода, глупа и ничего не понимаю. И вот сначала исподволь, а теперь уже открыто, явно разрушалась наша духовная и душевная связь, угасало взаимное тепло. С его стороны, впрочем, этот процесс не был таким стремительным. Юрик еще пытался дружить со мной, поддерживать эти отношения двух интеллектуалов. Именно тем летом водил он меня на лекцию о Шекспире.
Но все-таки главным содержанием дядиной жизни в это время была Ирина. Кстати, от этого знакомства Юрика мне тоже перепало. Уникальной информации о «русской Элен Келлер» Ольге Скороходовой. Она читала у Ирины курс лекций, была кумиром будущих дефектологов. О самой Элен Келлер и ее книге «Слепая, немая и глухая», мне казалось, я узнала тоже в те дни от Юрия, но когда я напрягла память, то услышала другой голос, рассказывающий мне эту драматическую биографию, и увидела себя совсем небольшой девочкой, едва-едва способной вместить и понять такую историю.
В конце августа в Москву приехала мама — отдохнуть немного на даче и разобраться — что происходит? Вот они втроем и разбирались: мама, Юрий и бабушка. Моего участия не требовалось. Но по вечерам, когда мама и бабушка, лежа в постели, в сотый раз все это пережевывали, я, прикорнув между их кроватями на раскладушке, сунув голову под одеяло, вольно или невольно оказывалась в курсе всего. Того, что Юрий сделал Ирине предложение и что она его приняла. Что бабушка с молодоженами на двенадцати метрах не разместится. Что Юрий впервые намекнул, что мог бы какое-то время обойтись и без любимой мамочки. Что, дай бог, семейная жизнь на него положительно повлияет. Что, интересно, не замечает ли невеста некоторые особенности жениха? Может, это к лучшему? Во всем разберутся потом. И что бабушка вернется с нами в Ростов.
Вот радость-то! И вообще, скорей бы кончилось это лето, дача, конфликты с Юрием! Домой, к девчонкам, к походам по букинистическим, к тетрадкам, в которых я записывала свои гениальные мысли. Впрочем, писалось мне туго. Какие-то дилетантские рассуждения о пьесах Ибсена «Бранд» и «Пер-Гюнт», наполовину высосанные из пальца, наполовину, незаметно для себя самой заимствованные у Брандеса. Мне бы дядино трудолюбие.
Вот на такой ноте произошло в тот раз наше с Юрием расставание. Провожал нас на вокзале счастливый жених, успешный аспирант — уже были сданы на отлично все кандидатские. Он был добр, весел, старался ухватить как можно больше поклажи, целовал по сто раз мамулечку, дорогую сестренку, опять дразнил меня «капустянским». Смотрелся красавцем в новом темно-синем костюме, свежей сорочке, хорошо постриженный. Немного портили впечатление глаза — они стали меньше, и куда-то исчезли зрачки. Говорил, что через два года защитит диссертацию и тут же получит большую квартиру и мамочка тут же вернется в Москву. А будущим летом он купит Ирине, мамуле и себе путевку на море, лучше всего в Гагры. И Леночка (мама) с Инночкой тоже к нам приедут. И все будет замечательно.
* * *
Вот тут надо подвести жирную черту. Кончилась история талантливого, обаятельного, в общем-то успешного молодого человека. И началась темная полоса жизни Юрия.
Естественно, ничего хорошего из его женитьбы не вышло. Жаль мне эту девушку, которая несколько месяцев парила на крыльях не только любви, но и — сейчас скажу пошлость — удачи. После войны кавалеров было мало, а женихов — еще меньше. Воображаю, как ей завидовали однокурсницы: красивый, умный, образованный. Водит в театр, дарит цветы. И они же, конечно, обрушили на Ирину поток сочувствия, когда с первого месяца муж стал устраивать жуткие сцены ревности, проверял ее карманы и сумочку, допрашивал чуть ли не с хронометром о каждой минуте, проведенной вне дома. Дальше — хуже. Юрий вздумал сначала тайком, потом открыто осматривать белье жены. Кричал, что у порядочной женщины не может быть на трусиках никаких пятен. Скандалы гремели на всю коммуналку. Ирина плакала, убегала, возвращалась. Эта фантасмагория длилась полгода или чуть больше. Нам Юрий слал в то время безумные письма. Именно тогда у дяди совсем испортился почерк. Буквы стали почти неразличимыми, сливались в какой-то орнамент, довольно живописный. И строчки сползали слева направо все ниже и ниже, повисая у края страницы, как ветки дерева под тяжестью плодов.
Понять что-нибудь из этих писем было невозможно. То Юрий писал, как обожает Ирину, то, как он ее ненавидит. Что происходило в действительности, мама узнала позже от соседей по коммуналке. Удивительно, но, когда жена ушла совсем, дядя довольно быстро успокоился. Хотя, что значит успокоился? Он перестал сохнуть по ней и, наоборот, уверял нас в письмах, что Ирину подослали к нему враги, чтобы следить, вредить, похищать. Рукописи, что ли? И какие враги? В его маниях почти всегда присутствовал КГБ. Только на раннем этапе болезни чекисты защищали Юрия от преследователей, а на позднем — сами хотели его уничтожить. Где проходил водораздел? По двадцатому съезду? Или по другой дате? Но организация эта прочно сидела в его мешающемся сознании, не отпускала из своих лап.
Когда брак Юрия распался, он, по заповедям отцов-основателей социалистического государства, целиком переключился на творческий труд. Без отдыха, как биоробот, корпел над диссертацией, но не оставлял своим попечением и репертуар московских театров. Из писем мы узнали, что дядя завершил героическую пьесу о борьбе за мир, лирическую комедию из жизни студентов, сатиру про стиляг и тунеядцев, историческую драму о большевиках-подпольщиках. И уже написаны им две главы диссертации.
Все пьесы, как водится, возвращались с отрицательными отзывами. Правда, никто из завлитов не осмеливался послать куда подальше. Каждую рукопись дядя предварял сведениями о своем цековском прошлом, о близком знакомстве с Димитровым, Юрием Ждановым, Андроповым. Намекал: ЦК надеется, что именно он скажет на театральных подмостках новое слово. И эти намеки настораживали пуганых театральных деятелей. Они что-то мямлили о переполненных портфелях, советовали послать в другой театр. Такие двусмысленные отклики подогревали, окрыляли Юрия и он строчил и строчил… Зато дела в аспирантуре шли все хуже. Это не значит, что Юрий не работал над диссертацией. Но одно дело — нанизывать псевдостихи, цепляя слово за слово, соединяя плохими рифмами расхожие истины и стертые штампы. По поводу же Белинского нужны были мысли, причем много, причем, оригинальные, да еще их нужно было логически выстроить и связно, последовательно изложить. А Юрий замахивался, выводил пару разумных абзацев, а потом быстро тонул в сумятице фактов, путался в идеях, топтался по кругу и ничего не мог довести до конца. Так что две написанные главы его диссертации уже были двумя килограммами макулатуры.
Странно, в институте очень долго не понимали, что Юрий болен. Недавно в завалах семейных бумаг мне попалась педвузовская многотиражка. В ней на целой полосе подводились итоги аспирантского года. И почти треть отчета занимают упреки в адрес недисциплинированного аспиранта Юрия Мочалова, который затягивает сроки сдачи работы. Строго выговаривалось его руководителям за недостаток требовательности, излишний либерализм (слава богу, не буржуазный!), мягкотелость. Все на полном серьезе.
Но сколько веревочке ни виться… То ли истощилось терпение администрации и преподавателей, то ли в конце концов они догадались, где зарыта собака, но в году, кажется, пятьдесят втором Юрий был отчислен, как неоднократно срывающий учебный план, не выполнивший конечную цель, не завершивший и т. д. Дальше простирается туманное пространство в биографии дяди.
На что он жил, представляю смутно. Нигде не работал, ничего не получал. Наши посылали какие-то гроши. Пенсия бабушки была крохотная, а маму в это же время — по закону парных случаев — уволили из микробиологического института. Шло разбирательство по делу профессора Бира — ростовский КГБ досрочно, обгоняя столичных чекистов, искал врачей-вредителей и попутно повыкидывал со службы всех, кто не захотел с ним сотрудничать, в частности, маму. А мне, как на грех, исполнилось восемнадцать лет, и отец перестал платить алименты. Так что тощие переводы из Ростова наши женщины, особенно бабушка, пытались компенсировать толстыми письмами, в которых уговаривали Юрия или переехать в Ростов, или поступить на работу в библиотеку, или найти еще какую-нибудь скромную, маленькую должность, но с регулярным заработком. И перестать тратить силы и деньги на свои пьесы и поэмы. Да, да, и деньги тоже! Ведь сотни страниц этой абракадабры надо было перепечатать на машинке!
Но дядя оставался глух к любым разумным советам. Он уже жил в фантастическом мире, прочно отгородившись железной шторой болезни от мира реального. Им владела единственная страсть — добиться признания своей гениальности. Сам Юрий ни на секунду в ней не сомневался.