Много лет я была абсолютно уверена, что выросла в интеллигентной семье. Правда, все зависит от того, что понимать под словом «интеллигентность». Если порядочность, бескорыстие, превалирование идеального над материальным, то — да! Уже одно то, что мои родные прожили сорок лет в коммунальной квартире с шестью совершенно различными, сменявшими друг друга соседями без единого скандала, о многом говорит. И то, что именно в наш дом слетались, как мотыльки на свет лампы, все мои одноклассницы. И то, что в Сибирь меня по окончании университета отпускали как само собой разумеющееся. Да всех штрихов, фактов, подтверждающих идеализм моих родных, не перечислить.
Но вот если говорить об интеллектуальности, тонком вкусе, приобщенности к мировой культуре?.. Одна моя приятельница познакомилась с известным кинокритиком Верой Шитовой и передавала свои впечатления так: «Понимаешь, те знания, те имена, те понятия, которые нам, невежественным провинциалкам, открылись в столичных вузах, на лекциях фрондеров-профессоров, из перепечаток самиздата — те же Пастернак, Цветаева, Ключевский, такие, как Шитова, впитали в младенческом возрасте из домашних разговоров, ползая под столом в бабушкиной гостиной. Поэтому нам их никогда не догнать. Мы выросли в другой среде. У нас нет интеллектуальной памяти».
Действительно, откуда ей взяться? Моя бабушка закончила два класса школы для бедных. Мама, положим, получила диплом врача в Ростовском, бывшем Варшавском, университете. Но училась она по «бригадному методу», когда сдавать экзамены за «бригаду» поручали какому-то серьезному зубрилке, а остальные предпочитали отличаться на трудовых субботниках и в комсомольской жизни. К тому же каждая из моих женщин, не дотянув до тридцати, оказалась в роли главы семьи. Тут уж не до интеллектуальных пиров!
Однако же, однако же… Книга у нас в семье высоко почиталась. Но скорее почиталась, чем читалась. Какие имена я слышала в доме? От бабушки — Лермонтов, Лермонтов и еще раз Лермонтов, с листа и наизусть, особенно «Мцыри». Конечно, Пушкин. «Руслана и Людмилу» мне читали лет с четырех. Из прозаиков бабушка очень любила Чехова и не любила Горького (почему?). Впрочем, исключение делалось для его трилогии о детстве…
Кого еще из русских классиков читали мама и бабушка? Почему-то с языка в доме не сходил Обломов. Может быть, как отрицательный пример для меня? «Сном Илюши» меня донимали в детстве. Бабушка восхищалась также «Обрывом». Может, роман рождал в ней какие-то ассоциации? Стояли в нашем книжном шкафу «Вечера на хуторе близ Диканьки» и «Миргород». «Сорочинскую ярмарку» и жуткую «Страшную месть» я поэтому знала с незапамятных времен. А вот «Петербургские повести» и «Мертвые души» у нас не водились. Как и Тургенев ограничивался «Записками охотника». А Лев Толстой — это были «Булька», «Пожарные собаки», «Прыжок», «Акула». Наверное, мама, которая кончила в Батуми десятилетку, сохранившую традиции бывшей гимназии Арнольди, писала сочинения и по Толстому, и по Некрасову, и по Грибоедову. Но в повседневном быту имена великих авторов у нас не звучали. А Достоевский и вообще как бы не существовал.
Мне кажется, что бабушка свою любовь к книге в какой-то степени утоляла опосредованно. Посещая со мной КОГИЗ и покупая все эти «Детство Темы», «Маугли», «Золотой ключик», «Пимокаты с Алтайских», «Алису в стране чудес» (в ужасном переводе Оленича-Гнененко), она получала духовную пищу и для себя. Мы с ней читали все это вслух по очереди. Сначала — преимущественно она. А лет с шести — чаще я, пока она молола мясо или раскатывала лапшу.
Что же касается зарубежной литературы, то я даже не уверена, что им были известны, а уж тем более ими читаемы, такие авторы, как Золя, Мериме, Теккерей, Вашингтон Ирвинг. Ведь советские книгоиздатели иностранную литературу почти не выпускали. Поэтому бабушка Гофмана впервые прочла одновременно со мной — это был «Мастер Мартин-бочар и его подмастерья» — в серии зарубежных повестей для подростков. И в той же обойме: «Историю дяди торгового агента» Диккенса, «Голубой карбункул» Конан Дойла и «Маленького старателя» Брет Гарта. Потом, уже в первом классе, я брала в детской библиотеке «Тома Сойера» и «Гекльберри Финна», романы Жюля Верна. И бабушке они тоже оказались интересны.
Да, были еще советские бестселлеры, книжки на слуху у всех. Например, «Рассказы о пограничнике Карацупе и его верной собаке Индусе». Их тоже читали вслух, но уже по вечерам для всей семьи. А после войны, когда приоткрыли идеологическую чадру и разрешили прогрессивным зарубежным писателям показать свое личико, бабушка и мама, как и вся советская образованщина, зачитывались «Сагой о Форсайтах». До одури, до головокружения! В полном восторге! И еще «Лунным камнем». Кстати, надо отдать должное бабушке, она восхищалась у Коллинза не столько детективным сюжетом, сколько способностью автора слиться со своим своеобычным рассказчиком — дворецким.
Дальше можно рассказывать, как я, уже взрослая девица, филологиня и журналистка, открывала бабушке Багрицкого, а маме — Булгакова. Но ведь мы сейчас о том, что я получила от них. В смысле — культурного багажа.
Что касается изобразительного искусства — полный ноль. У нас в доме не было никаких репродукций и никаких картин, кроме кустарных поделок из артели инвалидов, в которой работала окантовщицей бабушкина сестра. Нет, вру, висели два небольших зимних пейзажа неплохого вкуса, но явно появившиеся по случаю. Ни одного имени художника я до двенадцати лет не знала. Может быть, словечко «Левитан» слышала. Но что оно означало?
Примерно то же самое — с музыкой. Мама пела мне на сон грядущий «Ой, полным-полна коробушка» и «Однажды в студеную зимнюю пору», ужасно перевирая мотив. Бабушка знала какую-то красивую колыбельную «Когда солнце утомится…». Слух у нее был отличный, но музыкой она не слишком интересовалась, едва справляясь с хозяйством. Только после войны, когда я подросла и в опеке не нуждалась, и времени у всех стало побольше, мы повадились вместе с бабушкой слушать по радио оперы. Эфир был полон ими. Почти ежедневно передавали то «Риголетто», то «Кармен», то «Фауста», то «Миньон» Тома. Причем, каждая сцена предварялась подробным либретто, которое зачитывали прекрасные актеры. А мама в это же время вдруг вспоминала свою студенческую юность, в которой, оказывается, были посещения публичных чтений Есенина и Маяковского — это она могла мне только пересказать. А еще — оперетта. И мама стала усиленно водить меня то на «Цыганского барона», то на «Корневильские колокола».
Но было уже поздно. Я уже стояла на другой ступени эстетического развития, я уже хлебнула, пусть в малом количестве, напитка совсем иного качества! И пригубила я его из рук Юрия.
Вот теперь который раз о том, куда привел меня дядя за руку. Или какие приоткрыл дверцы. Или просто заставил посмотреть в ту сторону. Я уже говорила, что среди нескольких десятков собранных Юрием книг водились совершенно неожиданные: брокгаузовский увесистый разрозненный Шекспир, первый том Оскара Уайльда с биографическим этюдом Корнея Чуковского, написанным с блеском и шиком. Я прочла это эссе лет в десять, позже, чем сказки и рассказы Уайльда, одновременно с пьесами — это были «Веер леди Уиндермир» и «Как важно быть серьезным» с афоризмами Альджернона — и влюбилась в парадоксальный стиль и Уайльда, и Чуковского. Знаменитый денди стал на много лет объектом моих восторгов, он поразил мое воображение своей абсолютной непохожестью на советских и русских классиков. Я все свое отрочество и юность сообщала об Уайльде сверстникам и пересказывала его сказки. Мечтала узнать о нем побольше и не успокоилась, пока годам к двадцати не прочла все четыре тома марксовского собрания его сочинений, включая «Балладу Рэдингской тюрьмы», «De profundis», «Кисть, перо и отраву». Благодаря Уайльду мне открылось существование прерафаэлитов, Россетти. A propos, совсем недавно, в девяностые годы, я была счастлива приобрести альбом Бердслея, включавшего в том числе иллюстрации к уайльдовской «Саломее».Я не уставала рассматривать эти странные черно-белые листы гения модерна. Примерно в это же время два альбома, посвященных искусству модерна, подарили моему мужу, и он подробно объяснил мне, в чем особенности стиля, в чем его прелесть. Впрочем, эта прелесть в объяснениях не нуждалась. Я ею была пленена сразу — все эти изысканные виньетки, романтические силуэты, головки, кованые решетки, узоры; казалось бы, собирающиеся угождать вычурному салонному вкусу, но в действительности никогда не переступающие грань, отделяющую подлинное искусство от китча. А ведь ниточку к этому особому стилю дал мне в детстве Юрий с томиком Уайльда.
Как из двух выпусков серии «Истории молодого человека XIX столетия», включавших «Красное и черное», для меня проклюнулся весь Стендаль. И более того, титаническая, трагическая фигура великого культуртрегера Горького, мечтавшего через эту серию приобщить советскую молодежь к европейской культуре. (Другой его проект — «Всемирная литература» — осуществился только в шестидесятые годы.)
А еще дядя приносил мне время от времени купленные, видимо, в киоске разрозненные номера журналов «Чиж» и «Еж». Из них в меня еще до войны влетели строки Введенского, Хармса, в частности, вольный перевод «Плиха и Плюха» Вильгельма Буша. И когда в шестидесятые годы этих поэтов извлекли из небытия, то я хватала для своей крошечной дочки эти самые первые после долгого перерыва их издания, читала — в вагоне, на пляже, в сквере под недоуменное хмыканье окружающей публики: зачем вы забиваете ребенку голову такой чушью? А я знала, что это — класс! Благодаря Юрию!
И все-таки последовательным конструированием моей личности Юрий стал заниматься в сорок пятом—сорок шестом годах, когда мы переехали с бабушкой к нему в Москву.