Но вот закончились эти болезненные полгода. Дядя вернулся в Москву уже в окончательном статусе шизофреника, с группой инвалидности и с персональной пенсией республиканского значения. Помогли не только мамины поездки — кто-то из бывших коллег и начальников вспомнил о дяде, ЦК протянул свою милостивую руку и за ночные бдения на Старой площади отвалил Юрию тысячу рублей. Кажется, все-таки не сразу, а года через два вырисовалась эта большая сумма. До того, в дополнение к пенсии по инвалидности, дяде отправляли еще бабушкину, а позже, из Бийска я переводила не то сто пятьдесят, не то двести рублей. А уж когда установили персональную, то стало хватать и на еду, и на кварплату, и на кисти с красками, и на машинисток. И на подарки бабушке с мамой. Сумасшедшим Юрий был хорошим: не агрессивным, разумным, отлично себя обслуживал. За годы безденежья научился ценить самые простые вещи, радовался хорошей еде, тем более — одежде. Вдруг стал интересоваться такими предметами, как кремы, лосьоны, хороший мужской одеколон, о которых раньше и слыхом не слыхал. А теперь вдруг совпало: они появились в продаже из Польши, ГДР, Югославии, а у Юрия завелись лишние денежки. Он даже первую свою седину стал подкрашивать…
И все-таки через пару лет дядю опять «замели» в дурдом. На этот раз в «Белые столбы» — серьезное учреждение тюремного режима, в далеком пригороде. «А поделом вору и мука»! — как говорит пословица. — Не употребляй имя божие всуе! Юрик опять оседлал свою любимую лошадку — Пегаса. И опять приставил к ней в качестве кучера дорогой Центральный Комитет КПСС. Громадные, неподъемные его послания в художественные журналы, в литчасти театров, в отделы пропаганды различных партийных органов вывихнули глаза функционерам всех мастей и рангов. Перепало, кстати, и моему бийскому начальству. Я уже успела закончить университет, пробилась в сибирскую экзотику, прорастала нежным и пышным цветом в городской газете. Опекаемая, как единственное юное создание с высшим образованием, всем редакционным коллективом, от редактора до бухгалтерии, а особенно дорогим моим учителем Николаем Васильевичем Журавлевым. Как вдруг вызывают меня в начальственный кабинет и спрашивают: а кто из моих родственников работает в ЦК и кому из них я жаловалась, что меня на работе обижают?..
В первую секунду я оторопела. Мозги мои никак не могли сообразить, потому что дядя и моя бийская жизнь были абсолютно не связаны, не имели никаких точек соприкосновения. Но оправившись от шока, я кинулась успокаивать взъерошенного, напуганного редактора (ведь письмо от Юрия пришло не куда-нибудь, а в бийский горком, и туда нашего глуповатого Ивана Павловича уже вызывали), что дядя мой просто душевнобольной, что да, он работал в ЦК, но это было давно, что я вообще не поддерживаю с ним связи, а если бы вдруг собралась писать, то могла бы сообщить только самое хорошее, что это у него мания — всех подозревать, обвинять, стращать. Вообще закладывала Юрия на полную катушку.
Кое-как успокоив редактора, я кинулась писать маме с бабушкой, чтоб они немедленно урезонили Юрия, что как он смел влезать в мою жизнь, так все испортить… с чего он взял?.. Короче, метала громы и молнии; две недели ходила злая и мрачная, с гадким осадком внутри, с раздражением и даже ненавистью в адрес дяди.
Ах, мелкая, вздорная, молодая дурочка! Ведь Юрий беспокоился за меня, за мое будущее, хотел меня поддержать, помочь, защитить тем единственным способом, который был ему доступен (который казался ему эффективным?). Тогда я еще жила в его сердце, занимала его мысли, путаные-перепутанные мысли. Но мне это было не нужно…
Прошло несколько лет. Я, конечно, ничего не сообщала Юрию о своей жизни. И сама постепенно испарялась из его мира. Дядя переписывался только с бабушкой, слал для нее подарки — сначала в Ростов, а потом в Новосибирск, которые бабушка раздавала: косметику — маме, белье, сувениры — мне. Вид у его писем был тот же — десятистраничный бред и ползущие вправо и вниз голубые строки. А бабушкины ответы носили все тот же увещевательный характер: «Не жалуйся, не воображай чего нет…». Но в пятьдесят девятом году все кончилось. Бабушка умерла.
Как же мы с матерью тревожились, что смерть бабушки, к которой он был так привязан, окончательно помутит некрепкий рассудок дяди. Воображали, что он начнет обвинять в ее болезни нас, врачей… Думали: как его подготовить? Он в это время находился в «Белых столбах». Там его навестил по маминой просьбе мой простодушный муж. Я только что родила, ни я, ни мама не могли отлучиться, у Генриха была командировка в столицу. И вперемежку с яблоками и конфетами, с описаниями новорожденной дочери муж проговорился… и представьте себе — никакой реакции. Мы с мамой так ничего и не поняли.
Между прочим, примерно в это время Юрий, вчерашний ортодоксальный большевик и атеист, стал религиозен. Может, поэтому не огорчился смертью своей матери. Считал, что она просто отошла в лучший мир, более ее достойный? Мне же все-таки сдается, что душевная болезнь, низводя человека на другой уровень интеллекта, в качестве компенсации вырабатывает в нем мощные защитные рефлексы, присущие животному миру. Чтобы выжить, надо оградить себя от всего плохого. Смерти нет. Старости нет (отсюда — крашеные волосы). Болезней тоже нет. Поэтому Юрий уговаривал сестру, что она «надумывает» себе все болезни, включая инфаркт. Поэтому убежал из дома, когда она сломала руку. Поэтому не приехал на ее похороны.
Теперь дядя постоянно пребывал в больницах, перемещаясь из одной в другую. Пока мама не вполне оправилась от инфаркта, навещала его я по пути из Сибири в Ростов и обратно, с заездом в Москву. Впечатление не из приятных, доложу я вам. Эти страшные «Белые столбы» с отделением для невменяемых, в которое я заглянула в поисках Юрия. Меня привлекла приоткрытая дверь. Первое, что я увидела, — голого мужика с вытекающей изо рта слюной. Второе — эсэсовская морда санитара. Третье — его рука, вышвырнувшая меня наружу и захлопнувшая дверь. Эта система ключей в руках у персонала: открыть дверь и тут же запереть. Открыл — закрыл.
В шестьдесят третьем мама провела в Москве целый месяц и добилась — дядю перевели в Люблино. Туда было проще добираться — двадцать минут на электричке. А до «Белых столбов» три пересадки: поезд, автобус, еще что-то. Но главное — совсем другая обстановка. Ключи, правда, те же. Но зато интеллигентный завотделением Владимир Иванович… Я была там несколько раз. Дядя находился на привилегированном положении. Малонаселенная палата — человек пять—шесть. Походы с медсестрой за пенсией и в универмаг. Себе он покупал всякие деликатесы. Старшей сестре — конфеты, духи. Она это безмерно ценила и сама искала повод для таких совместных выходов. Но главным покровителем Юрия был, конечно, Владимир Иванович… Он часами беседовал со своим пациентом. О боге, о физике, об истории. Поручал дяде писать за себя конспекты по марксизму-ленинизму (все руководители должны были политучиться) и делать переводы с английского. С мамой, которая теперь часто навещала брата, — раз в два—три месяца, — Владимир Иванович тоже много разговаривал. Подробно расспрашивал про детство Юрия в Батуми. Заинтересовался историей с воспалением среднего уха — маленький Юрик после субтропического ливня собирал в высокой траве сбитых потоками воды перепелок и заболел. Пришлось долбить отверстие за ухом, чтобы удалить гной. А какие лекарства он пил в Ростове после возвращения из Читы? А когда появилась «машина»? Доктор опробовал на дяде какие-то новейшие методики, лекарства, что-то изобретал сам. Говорил маме, что в Англии появилось какое-то новое средство. Нет ли у нее возможностей? Смешно!
Еще приговаривал: с какой же высоты надо было падать, чтоб сохранить такой интеллект! Если мне лично суждено сойти с ума, то пусть вот так.
Однако ж, однако… О выписке никакого разговора не было. Гуманизм гуманизмом, но покой высоких чиновников — превыше всего. Когда мама посещала брата с ростовскими гостинцами (домашним вареньем, фруктами) и им разрешались прогулки, она пыталась внушить Юрию, что его выпустят из больницы, если он перестанет рассылать жалобы. Здесь-то его почту фильтровали. Но дядя нет-нет да умудрялся во время походов в сберкассу или магазин достать из недр своей одежды и кинуть в почтовый ящик какую-нибудь эпистолярную бомбу, втык за которую вскоре получал тот же завотделением.
Правда, стоял Юрий теперь на своих «карающих» ногах не так твердо: главную опору — член ВКП (б) с такого-то года, работник ЦК — из-под него выбили. При выписке из «Белых столбов» ему не вернули партбилета. Он написал по этому поводу сотню писем, загонял маму по всем инстанциям — но безрезультатно. Постепенно он смирился. И еще новость — охладел к литературному творчеству. Может, из-за отсутствия машинисток? Может, с Аполлоном рассорился? Зато переключился на высокие метафизические трактаты, в которых обрывки знаний по естественным наукам причудливо смешивались с богоискательскими идеями. То он открывал новый закон в атомно-молекулярной теории, то изобретал машину времени. Владимир Иванович с большим любопытством читал всю эту писанину, носил дяде новинки научно-популярной литературы — все эти «неизбежности странного мира», — и, по нашему с мамой мнению, считал незаурядного пациента главным материалом для докторской диссертации.
Но милейший доктор сильно заблуждался по части своего абсолютного проникновения во внутренний мир Юрия, преувеличивая свою и его обоюдную верность и преданность, и напрасно так безоговорочно доверял своему пациенту. Прекрасным августовским днем семьдесят четвертого года Юрий отправился с медсестрой в город. Получил в сберкассе пенсию за два месяца. Потом они зашли в центральный люблинский универмаг. Дядя дал Ольге Ивановне (или Елене Петровне) сколько-то рублей, чтоб купила себе конфет, сказал, что поднимется на второй этаж за носками… а сам ускользнул через запасной выход…