Маленькая Мари

И вот тогда, из слез, из темноты,
Из бедного невежества былого
Друзей моих прекрасные черты
Появятся и растворятся снова.

Белла Ахмадулина

Я иду по коридору сквозь строй приотворенных, любопытствующих дверей к собственной, самой последней двери, а из-за неё по всему общежитию несется пронзительный и вызывающий голос певицы:

Мари не может штопать и стирать,
Зато умеет петь и танцевать.
Губы алые Мари –
Цвета утренней зари.
Вы бы разве не пошли
Ради неё на край земли?
Ах, Мари всегда мила,
Всех она с ума свела…

Я иду и радуюсь – Галка дома…

Сегодня суббота – самый тяжелый для меня день. Не знаю уж по какой причине, но котельный завод, на котором работают все мои друзья, отдыхает именно по субботам, а не по воскресеньям, как вся страна. И наши пьянки, вечеринки, междусобойчики, короче, наши сборища с вином, которые отличаются от наших ежевечерних посиделок не только этим стеклянным звоном, но и своей судорожной бесконечностью (после растянутой экспозиции – никак все не соберутся, тот задержался на работе, этот не приехал из города; никак не накроем стол: нет хлеба, мало вина – вернее, участников оказалось больше, чем предполагалось, не хватает стаканов, соседка не дает вилки – наступает очень емкая, мускулистая, отработанная часть празднества: все едят споро, пьют лихо, кому не хватило вилок, берут камбалу из банки прямо пальцами и кладут на кусок хлеба, вместо стаканов в ход идут алюминиевые кружки), по требованию большинства происходят в пятницу. И раньше двух-трех ночи они не заканчиваются. Но если «котельщики» на следующий день досыпают в постелях, то я – за редакционным столом. Сижу, тупо уставившись в чистый лист бумаги, подперев чугунную голову рукой; выведя заголовок позаковыристей, сплю с открытыми глазами.



Хорошо дремать на еженедельном редакционном совещании, которое бывает как раз по субботам. Усесться в уголок дивана, нырнуть за широкую спину Мэлы Полосухиной. И даже глаза закрыть можно, пока Иван Павлович развивает свои бредовые идеи, а Журавлев рассыпает язвительные афоризмы.

Но случается еще выходить «на задание». Как я ни стараюсь в субботу уклониться от сбора материалов – удается не всегда. Сегодня, например, на станции юных техников говорила-говорила с директором, вдруг чувствую – несу околесицу, что-то вроде «выстолбованная относительность большого скачка» – знаете, как люди во сне разговаривают? Встрепенулась, вслушалась, быстро сказала что-то вразумительное, посмотрела на директора: во всяком случае, делает вид, что ничего не заметил – и поехала дальше. И так раза два.

А в конце такого рабочего дня чувствуешь себя, как лопнувший воздушный шар – измятой, опустошенной, а главное, убитой предвкушением того, что ожидает тебя дома – затоптанный пол, на столе гора немытой посуды, тяжелый запах вчерашних остатков, сыр, свернувшийся в трубочку, банки из-под консервов, пустые бутылки – жалкое, уродливое напоминание о вчерашнем легком, восхитительном веселье.

С этим чувством я тащусь через весь город на дребезжащем, таком же как я разбитом автобусе, бреду по раскисшему логу, прохожу сквозь холодный, давно немытый, но стоящий на страже общественной морали коридор и открываю без ключа и стука свою дверь…

Комната сияет… Свет излучает не только стопятидесятисвечовая лампочка – самая большая, которую мне удалось достать, – не обкрадываемая никаким абажуром, свободно повисшая на толстом коротком шнуре. Свет струится ото всех плоскостей и граней, образующих семидесяти с лишним метровую кубатуру моей комнаты. Белоснежные после недавнего ремонта стены и потолок, с их ничем не нарушаемой пустотой и протяженностью, раскрывают мне свои добрые объятия. Слегка запотевшие окна подмаргивают накрахмаленными марлевыми занавесками (единственная дань общепринятому представлению об уюте). Но главное сияние – радостное, праздничное, нарядно-желтое – источает свежевымытый, тоже ничем не заставленный пол. Как он прекрасен – эти длинные пятиметровые узкие половицы, отделенные друг от друга еще влажными щелями, убегающие от двери к окну, возле которого скромно примостился крашеный дощатый столик, тоже от всего свободный и поэтому такой нарядный и веселый.

Около ножки стола находится еще один источник света и тепла – электроплитка с аж побелевшей от перенапряжения спиралью (за электричество мы платим не по счетчику, а «от приборов», поэтому, если барахлят батареи, плитка приходит к ним на помощь). На подоконнике другого окна  вижу патефон – ребята вчера забыли или поленились унести. Пластинка только что поставлена (наверное, уже в стотысячный раз), и я опять слышу, что «Мари ошибки делает в письме, и у нее проказы на уме, и что Мари умеет, говорят, из тряпок дивный сшить себе наряд»…

А посреди этого теплого, светлого мира снует, нет, летает, нет, пожалуй, носится – короче, я не могу найти глагола, который передавал бы эти плавные и в то же время энергичные движения ног в грубых коричневых чулках без обуви, выделывающих что-то среднее между фокстротными, вальсовыми и плясовыми па и в то же время дающих понять, что с трудом удерживаются от сибирских дробей; поэтому скажем условно – носится под музыку Галка. Она вся упоена сотворенным ею праздником чистоты и звуками восхитительной – по ее мнению – мелодии. Кроме невообразимых движений ногами Галка еще кивает, встряхивает головой, руками то всплескивает, как в гопаке, то прижимает их попеременно к груди, как в лезгинке. Она успевает дважды облететь всю комнату на моих глазах и потом только, повернувшись на оклик, в том же темпе фокстрота несется к порогу и повисает у меня на шее, прижимается ко мне всем телом, и я даже сквозь пальто чувствую чистый, сухой, здоровый жар, исходящий от нее. Этот жар нарумянил Галкины щеки, он так и вырывается из ее глаз. Галкины губы, влепившиеся в мой нос, сухи от этого жара. На голых по плечи Галкиных руках нет ни единого пупырышка гусиной кожи – ей жарко в стареньком, вылинявшем штапельном платьице. Жарко от танцев, от радости, от молодости.

Оставить комментарий