* * *
Я ведь прожила в Ростове более двух лет с этой даты – пятого марта пятьдесят третьего года, — но я совсем не почувствовала разницы между временем «до» и временем «после». Привычный быт, повседневность все обволакивают, все скрывают. В Бийске же нас встряхнула не только взрослая жизнь, первая работа, потребность самодисциплинироваться, но перед нами внезапно раздвинулся какой-то занавес, приподнялась вуаль, обнаружилась масса неизвестных дотоле фактов, ситуаций, персонажей. И в таком концентрированном виде это могло случиться только в Сибири, местах не столь отдаленных от ГУЛАГа.
На котельном заводе начальником техотдела, в котором работали Леня и Рогов, был высланный в сорок первом из Ленинграда Фридрих Дик, а на заводе Продмаш я познакомилась с его братом Вальтером – начальником конструкторского бюро. Виталий и Ароша занимались конструированием котлов под руководством симпатичного старика лет шестидесяти Владимира Ивановича Журавлева (прозвище «Киса»), который отсидел в лагерях больше пятнадцати лет, был недавно реабилитирован и горел неутоленным творческим огнем. Он-то как раз и заразил ребят всеми этими «циклонными котлами малой мощности» настолько, что они ни о чем другом не могли говорить. Арон даже принудил меня написать статью об этих котлах в «Бийский рабочий». Аж на полполосы, пока я ходила в завотделах! В Бийском техникуме механизации сельского хозяйства (я не путаю? Там ведь учился Шукшин?) марксизм-ленинизм преподавал калмык Сутеев. А калмык Насонов был секретарем парткома мясокомбината, и с ним я чаще всего обсуждала (только днем, а не в ночную смену), как на их громадном предприятии «по валу» и «по товару» и в каком состоянии доходят до комбината сарлыки, которых гоняют из Монголии.
А гонять этих сарлыков одно время нанялся наш брат-журналист, выпускник Киевского университета, недавний корреспондент краевой молодежки и будущий писатель Борис Сергуненков. А вместе с ним крутился по Бийску и Горному Алтаю корреспондент этого же «Комсомольца Алтая» Глеб Горышин, который уже издал свою первую книгу. И все они бывали у меня, и я их знакомила с киевлянами. И спал у меня на полу (или я отвела его наверх?) Анатолий Гладилин, приехавший на летнюю практику от литинститута – окунуться в сибирскую действительность – и написавший по впечатлениям этой поездки свою «Бригантину» – для души – и очерк в «Юности» — для зачета, но нигде не упомянувший, как распускал хвост столичного преферансиста перед моими друзьями и как они его раздели до рубля, но потом все вернули, жестоко высмеяв.
А тут хлынули в Бийск на строительство порохового завода комсомольцы-добровольцы из Москвы, и я, когда ездила к своей героине «Писем Вали Лобиной», была шокирована тем, что молодоженов-москвичей заселяли по две супружеские пары в комнату. А пока я ожидала Валю Лобину с работы, познакомилась с жильцами соседней комнаты – тоже две пары: муж и жена лет двадцати трех, брат жены, паренек восемнадцатилетний, и его жена – привлекательная женщина двадцати шести лет. Мне этот альянс показался, не скажу противоестественным, но странным.
И все эти открывающиеся нам экзотические стороны жизни, все, что мы видели, слышали, узнавали, что волновало каждого по отдельности, немедленно становилось предметом коллективного обсуждения. Я помню, как неравный, по моему мнению, брак (скорее всего потому компания и рванула из Москвы в Бийск, что на родине против мезальянса ополчились родственники) ребята разбирали по косточкам с точки зрения психологии, физиологии, привлекали исторические и литературные примеры и взывали наконец к жизненному опыту Сережи-кузнеца, забежавшего на огонек. Это был тридцатилетний, молчаливый, загорелый навеки парень, побывавший в Зоне, который сильно тяготел к Виталию. В конце концов мне пришлось сдаться под тяжестью неопровержимых аргументов.
Зато парни приносили в клюве с завода подоплеку и подноготную тех производственных ситуаций, которые так безоблачно выглядели на страницах «Бийского рабочего». А я в красках рисовала всяких уникальных персонажей из моего журналистского обихода. Поэтому в тринадцатой комнате имели полное представление о «паровознике», бывшем чекисте Колышкине, любимом моем Николае Васильевиче. А также о фанатике-палеонтологе, музейном работнике Белышеве, который в каждом номере газеты пытался напечатать что-нибудь о первобытных ящерах (Виталий, открывая номер, всегда делал счастливую мину – «О, опять кости гигантов!» или трагическую – «Почему нет диплодоков?»). Еще Виталька мечтал сыграть роль продавщицы сельпо Маши в пьесе «Уполномоченный райкома». Ее автором был пожилой директор бийского городского парка, законченный графоман Крюков, с опусами которого я возилась по вмененной мне Николаем Васильевичем обязанности – курировать начинающих писателей. Рассказ Крюкова «Штурвальная Катя» мы читали каждый по отдельности, а потом вслух. Катя, конечно, стояла у штурвала не морского и даже не речного корабля, а комбайна. И за рулем комбайна как раз и объяснялась в любви с механиком Васей в финале рассказа. «Они поцеловались, и Катя, глядя на колосящуюся пшеницу, сказала: «Посмотри, любимый, как прекрасна наша родина, освещенная утренним солнцем. Но еще прекрасней она станет, когда над ней взойдет солнце коммунизма». Не успели мы нахохотаться над «Штурвальной Катей», как Крюков принес пьесу, в которой уполномоченный райкома (была такая фигура в обойме советской партийной номенклатуры – порученец по горячим проблемам) приезжал в совхоз (или колхоз?) и разоблачал злоупотребления местных руководителей. А продавщица сельпо Маша, любовница проворовавшегося злодея, должна была соблазнить уполномоченного райкома и таким образом его дискредитировать. Витальку особенно привлекала сцена с ремаркой «Маша падает и заголяется». Мы тоже заранее хохотали, представляя заголенные Виталькины мослы на месте так громогласно заявленных «широких бедер и больших грудей» Маши. Но духу довести дело до конца не хватило. Все ограничилось трепотней и смехом.
Зато совсем в другой тональности восприняли мы грянувший двадцатый съезд, который смешал все наши представления о жизни. Я тут сыграла роль архангела Гавриила, принесшего не просто благую весть, но и все ее подробности. Доклад Хрущева был разослан по парторганизациям с грифом «Для служебного пользования». Однако Николай Васильевич, оставшийся со мной дежурить по номеру: он – за редактора, я – «свежая голова» – дал мне эту брошюру. Я не только скрупулезно ее прочитала (надеюсь, не в ущерб обязанностям дежурного), но и набросала что-то вроде конспекта. Николай Васильевич сделал вид, что не замечает. Пересказывала я эту бомбу в тринадцатой той же ночью, пока детали были свежи в памяти, а обсуждали мы ее бесконечно. С этой ночи мы не то чтобы стали другими, новыми. Тут напрашивается сравнение с тестом, в которое все заложили по рецепту: муку, сахар, яйца, масло, молоко, даже изюм, но вот только сейчас вспомнили про дрожжи. И жизнь наша стала осмысленней, многое непонятное и лишнее нашло объяснение и встало на свои места. И эти новые общие знания и одинаковое к ним отношение связали нас еще крепче.
И то же самое было с книгами, со всеми этими «Не хлебом единым», стихами Мартынова, Слуцкого, Вознесенского, с выплывшими из небытия Бруно Ясенским, Олешей, Грином. Говорили о литературной стороне события, но еще больше – о судьбах писателей, о постоянно открывающихся подробностях советской истории. Это был какой-то общий радостный (нет, не всегда радостный, но всегда общий) пир духа, на который каждый нес, что увидел и услышал, хотел отдать как можно больше и взять все, что предлагалось. И еще радовался этой общности интересов и тождеству реакций («Мы одной крови – я и ты!»), купался в этой общности, дышал ею. И казалось – этому не будет конца!
* * *
А конец приближался. Конечно, наступил не сразу, не осенью пятьдесят шестого и не весной пятьдесят седьмого года. Вообще, конкретной даты нет. Более того, эти точки соприкосновения, этот общий кровоток никогда полностью не исчезали, дотянулись аж до нынешних дней: со всеми ребятами (старичками), кто еще жив, мы поддерживаем отношения.
Но что-то нарушилось. Скорее всего, был утолен этот внутренний голод на общечеловеческие и мировые проблемы. Каждый из нас уже составил хотя бы приблизительное представление о себе и окружающем пейзаже. И потребность в этих интеллектуальных беседах исчезла. Нет, неправда! Ведь и в пятьдесят седьмом году мы иногда до утра разговаривали разговоры с Роговым. А всю новогоднюю ночь обсуждали с Леней и Графом проблемы любви и дружбы.
О, вот оно! Как писал Саша Черный:
«Проклятые» вопросы,
Как дым от папиросы,
Рассеялись во мгле.
Пришла Проблема Пола,
Румяная Фефела,
И ржет навеселе».
Нет, конечно, не так грубо, в лоб. Но во всяком случае теперь каждый был занят своими интимными переживаниями больше всего на свете. Я тому убедительный пример. Сколько ненужных страданий, сколько истерии бабской, сколько невнимания к другим людям! Что-то происходило и с Виталькой. Какие-то он вел со мной наедине странные разговоры. Один раз пришел в редакцию в конце рабочего дня без всякого повода, неслыханное дело! И мы с ним бродили по мокрым улицам допоздна и говорили нескончаемо, но только не о политике, и не о смысле жизни, и не о литературе. Что-то о том, когда стоит жениться и выходить замуж и за кого, и что такое настоящая любовь и существует ли она. И если у нас с Роговым подобные разговоры были насыщены солью и перцем, скрещивались шпаги, шла борьба за лидерство, то у Виталия все было на подтексте, размыто и неясно. А у меня не хватило интуиции прочесть между строк. Как, например, хватило ему, когда он еще летом застал меня носом в стенку, повести за руку в лес и тормошить посторонними разговорами, развевать, развевать, пытаться рассмешить, а потом воскликнуть, сделав открытие для себя и, кстати, для меня – «Да ты же влюбилась, Динка!»
И вот чем кончилось (или объяснилось?) это смутное состояние Виталия – он поехал в отпуск на Украину и вернулся женатым человеком. И когда он, нет, не сразу, а пару месяцев спустя, получив ордер на комнату в доме для семейных, привез жену и отъехал из общежития, то стало ясно, что это он был тем душевным центром, вокруг которого мы все лепились. Что это к нему тянулся остальной общежитский народ, к его полному бескорыстию, к его юмору, к его высокой человечности. И сразу Ароша переложил курс в сторону своих старинных приятелей, с которыми он и не порывал отношения, но делил время скорее в пользу тринадцатой.
Граф тоже стал какой-то не такой, сам по себе. Еще с тех пор, как перешел из конструкторского бюро в энергоцех, он выбился из общего ритма — работа в три смены, ночные дежурства, дневной сон. Потом он не вписался в эти лихие наезды парней на стройку к полудоступным девицам. Наверное, дело было в том, что Граф был старше на три года, и потребность хватать руками все, что плохо лежит, у него уже миновала.
Леня и Васька по инерции тянулись за лидерами – Роговым и Виталием, но были собой и миром недовольны. Только до поступков не созрели.
Наступало время перемен. К тому же, цитируя только что прочтенного тогда Аксенова, большинству из нас вдруг потребовалось узнать «К чему клонится индекс наших посягательств?» В смысле – чего мы стоим как профессионалы? Правильно ли выбрали место в жизни? И все это тоже тянуло в разные стороны. Профессии были у всех разные и проблемы свои собственные. Сужу по себе. Я была не только несчастна в любви, но и абсолютно недовольна своей работой. Все, что мне подсказывал мой мелкий ум и счастливая случайность, я осмыслила и нацарапала. Задания мои повторялись и я, естественно, тоже. Учить меня было, считай, некому. Мой любимый Николай Васильевич ворчал: «Надо вам, Дина Владимировна, перебираться в большую газету, а то вы тут прокиснете». И я сама уже планировала такой шаг, как способ решения всех проблем – и творческих, и личных. И тут меня пригласили на стажировку в краевую газету в отдел культуры. Я уже рассказывала, как меня собирали мои друзья, но не могу не упомянуть, что ботинки на меху вместо моих латаных валенок дала милейшая наша бухгалтерша. Все-таки везло и везет мне в жизни на хороших людей!
Рассказать про Барнаул можно только одно – пробыв там три недели, я поняла, что не хочу жить в этом городе, не хочу работать в этой газете, а тем более в этом отделе под руководством Коропачинского, который, как раз наоборот, меня к себе тянул. И если уж уезжать из Бийска, то – в Новосибирск, который мне и как город очень нравился, и там жили мои ростовские друзья.
И только я все это подумала, только сообщила замредактору «Алтайской правды» о своем отказе к ним перейти (он смотрел на меня как на полную дуру), только вернулась в Бийск, как туда завернул в командировку корреспондент окружной военной газеты и бывший сослуживец нашего отставного майора. Где-то они отметили встречу, причем с участием Николая Васильевича. Приезжий интересовался – нет ли приличного журналиста, который пошел бы в «Советский воин» в отдел культуры? И мои «Друзя» (так одним словом называл Виталий майора Друзя и Николая Васильевича, которые дважды побывали у меня в гостях, и ребята, чтобы мне угодить, при сем присутствовали, их поили, им собеседовали и даже усаживали по ночному времени в попутку), так вот, мои «Друзя» сказали, что есть неплохая, хотя и молодая девчонка, то есть я. И тут закрутилась новая серия моей жизни.
* * *
Но сейчас пора вернуться в Галке. К тому моменту, как она узнала о моей несчастной любви. Я в общем была не слишком склонна к исповедальности. Просто она застала меня всю зареванную, отбросившую свою оптимистическую маску, а главное, распустившую внутренний корсет. Слова какие-то у меня вырвались. Все это еще можно было поправить, от всего отречься, если бы Галка не заявила, что все я вру, что я по-прежнему влюблена в Виталия, что смотрю на него нежно. Конечно, он чудный, он ей самой нравится. Да, да, она его давно любит.
Вот тебе и раз! Пришлось покончить с моими тайнами, чтобы успокоить Галку, убедить, что никакие мы не соперницы. Впрочем, еще после поездки в Новосибирск я ей говорила, что моя влюбленность в Витальку прошла. Но в более простые схемы отношений, которые были ей известны, мои повороты не укладывались, и только рассказ о моих горьких страданиях Галку убедил, что я люблю другого. Она сама, оказывается, мучилась так уже целый год.
Впрочем, света в конце тоннеля все равно не было видно. Виталька собирался в отпуск, ему предстояла встреча с давней приятельницей. Он был какой-то странный, не по-мужски встрепанный и растерянный. Последние дни слонялся с этажа на этаж – от них к нам. А Галка вела себя как раз адекватно, как положено влюбленной девушке: таяла, как свечка, ничего не ела, плакала. В субботу в нашей комнате бурно отмечали отпуск Виталия, и Васька оставил у нас гитару. С утра Галка, довольно удачно бренча одним пальцем, распевала куплеты собственного сочинения:
Ах ты, милый мой Виталька!
Уезжаешь ты от нас;
Ты нас с Динкой позабудешь,
Будем жить мы с ней вдвоем.
Ненаглядный мой, костлявый,
Скоро будешь ты дома.
Меня тьму-тьмущую забудешь,
Там ученая ждет Тома.
Отчего ж вы нам не встретились
В те года далекие,
Когда вы еще не привыкли
Трогать всех подряд?
До чего же не везет нам,
Белый свет для нас не мил:
Один сегодня едет в Ровно,
Другой другую полюбил.
И в таком роде часа два. Я умирала со смеху. Вечером мы Виталия проводили на поезд. Ничего хорошего из этой истории, конечно, не вышло. Галка то плакала, то истерически веселилась, то убегала в новую свою компанию, то впадала в спячку. Кстати, неплохое средство от неразделенной любви, знаю по себе. К нам в это время зачастил Граф. Как будто чуял, что нам плохо. Носил кульки конфет. Вдруг притащил приблудного щенка, сообщил, что это ездовая лайка, затеял фантастическую игру в освоение Клондайка. Только летом оказалось, что это неспроста.
А через месяц вернулся женатый Виталька. И почему-то именно теперь, с отчаяния что ли, Галка заявила ему о своей любви. Сделала она это во время их очередного похода с автобусной остановки в общежитие (он продолжал встречать Галку из училища по моей просьбе, надо было мне это как-то переиграть, но я уже говорила, что слишком была занята собой). И тут мой обожаемый Виталий повел себя не вполне корректно. А может, это во мне еще жили и мешали реально смотреть на жизнь бабушкины моралите и литературные образцы мужского поведения в подобных ситуациях: Евгений Онегин, например. Но я очень на Виталия обиделась, отчасти даже разочаровалась.
Образовался некоторый заколдованный (или порочный) круг, выхода из которого я не видела. К тому же чувствовала свою вину за сложившуюся ситуацию. С Виталием я стеснялась говорить на эти темы, ступала вокруг трусливо, неловко. Не могла я с ним касаться щекотливых тем так прямо и откровенно, как с Роговым. Хотя и Рогов примерно в это же время заявил в полночном диалоге: «Ты меня плохо понимаешь, Динка, и это потому, что я не могу перед тобой вывернуться наизнанку. Раньше считал, что могу сказать все, но теперь убедился, что некоторые условности не могу переступить. Ты поймешь, да я не решаюсь. Виталию все говорю, даже Лене иногда, а с тобой до дна опуститься не могу».
Вот как сложно дружить женщине с мужчиной. И обсуждать интимные темы. Тем более с Виталием, который свой острый и ясный ум использовал только на работе, предпочитая в личной жизни довольствоваться интуицией, ничего не проговаривая, прикрываясь от болезненных уколов жизни щитом шуток.
И так мы с ним говорили ни о чем и обо всем: о котлах, о ребятах, о моей очередной статье, неизменно сползая моими стараниями к Галке: какая она чудесная, как они ее мало знают и прочее. Из всего, что я слышала в ответ, запомнила две вещи. Первая: «Ты же неглупый человек, Динка, ты должна все заурядные ситуации просекать сходу. Чего же ты нервничаешь? Нет никакого повода. Все само собой рассосется. Без малейшего ущерба для всех». Вторая: «Пойми, каждый человек должен выбиться в свое кодло. Только там он будет счастлив и комфортен». Тогда я эти слова понимала как намек, что Галке больше подходят ее подруги по первому этажу. Так и повис этот вердикт в воздухе, не принятый мною.
Я чувствовала, что у меня ничего не получается с участием в Галкиной судьбе. Я не осмеливалась откровенно поговорить с Виталием. Я не смогла утешить и раскодировать, что ли, Галку. Она ревела все вечера и ночи напролет, маскировала нацелованную губу, причитала о пропавшей жизни, уверяла, что ВСЁ общежитие знает ВСЁ (что знать-то было? Что они с Виталием целуются? Галка Горохова, я думаю, перецеловалась с двумя корпусами при полном равнодушии общественного мнения) и ее презирают.
«Обыкновенного чуда» Шварца мы еще не читали, и все же без Шварцевского трактирщика я сообразила, что мои однообразные, приевшиеся до последнего слова, знакомые заклинания на Галку никогда не подействуют. Ей нужно было нечто неожиданное. И я уговорила ее послать письмо Рогову, который проводил отпуск в Новосибирске. Прошло почти пятьдесят лет, и можно сознаться в своем подлоге. Письмо-то сочиняла я, а Галка его только переписывала. Причин тому было несколько! Первая – Галка отказывалась писать сама, ссылаясь на свою безграмотность и бестолковость (сама идея ее грела). Кстати, она и бестолковой не была, и с грамотностью у нее вообще складывались отличные отношения. В ее письмах все запятые, все двойные «н», все «пре» и «при» всегда на месте. Но она, конечно, была слишком выбита из колеи, чтобы излагать свои чувства связно на бумаге. Вторая – мне хотелось инспирировать нужный ответ. Для этого, зная психологию и характер Рогова, надо было запустить соответствующий текст. Фу, не так все холодно и просчитано! Тоже интуиция, порыв, желание помочь, да еще воспоминание о мистификации Сирано, которое меня подогревало.
И вот пришел ответ из Новосибирска. Привожу его полностью, потому что он не только отменно характеризует Рогова, Витальку, да и всю нашу компанию, но и является фактическим финалом этой маленькой драмы.
Галочка, здравствуй! Только что получил твое письмо. Не знаю, смогу ли я написать то, что нужно, здесь лучше бы поговорить. Жаль, что ты не решилась на разговор до моего отъезда, а сам я не мог – тема слишком «тонкая», ты могла бы и оскорбиться за вмешательство, как знать. С чего бы начать? Черт его знает. Ты понимаешь, конечно, что из этой истории ничего путного не выйдет. (Прости, что я так грубо, но иначе нельзя).
Ведь если у человека серьезное чувство, то половинки и остатки его никак не смогут удовлетворить, правда? И если распустить себя сначала, то ведь потом будет еще хуже. Больное место всегда лучше вырезать, чем дать ему спокойно выгнивать. Я уже пробовал и то, и другое, поэтому могу писать так уверенно. Это очень больно, конечно, но так нужно. В жизни бывают случаи, когда приходится делать, как нужно, а не так, как хотелось бы. Это обидно, но так и есть.
Со стороны Виталия мне все ясно. Мы с ним в этом отношении почти одинаковы, так что мне легко судить. Виталька очень хороший парень, мне он тоже дорог, но у него здесь та же слабость, что и у меня (да, пожалуй, и у большинства ребят). Понимаешь, это получается так: если чувствуешь, что нравишься девушке (и больше того, если она тебя любит), то равнодушным никак не можешь остаться (если она, конечно, не похожа на крокодила). Поневоле поддаешься влечению, устоять можно только в том случае, если сильно любишь другую и она к тому же рядом. Это своего рода порок, моральная слабость, что ли. У меня было много девчонок; в большинстве случаев — именно по этой причине. Некоторых устраивало и это. Мне их было жаль. Некоторые – потупее – не понимали. О них можно не говорить. Но были и такие, которые уходили от меня, как только понимали, в чем дело. О них я думаю лучше всего.
Любовь очень трудно выдрать из сердца, но ведь это необходимо. Если ты будешь тянуть и оставлять это в теперешнем состоянии, то будет все хуже и хуже. Кончится тем, что ты измотаешь себя и устанешь душевно. Будет – трудно жить, не будет острого желания к жизни. А ведь жизнь все же прекрасна и удивительна, Есть в ней много хороших вещей. И хорошие люди, и солнечные дни, когда хочется без всякой причины орать от радости. И друзья, которые понимают тебя, и интересное дело. И много всякого другого. И любовь будет – большая и настоящая. Ты полюбишь — и тебя полюбят. И то, что не дает тебе сейчас жить, ты будешь вспоминать с хорошей тихой грустью. Но только – если ты сможешь сейчас взять себя в руки, сказать себе – больше нельзя. Да и Витальке так будет лучше – хотя сначала, может, ему будет немного не по себе – потом он поймет, — так нужно. Я не думаю, что наши думают о тебе плохо. Может, не поняли толком чего-нибудь. Да и то, осуждают скорее Виталия, чем тебя. А вернее всего – никого не осуждают, насколько я их знаю.
Галчонок, возьми себя в руки и не делай глупостей. Жизнь на этом не кончается, она вся впереди и очень большая. Если справишься с этим – а я уверен, что справишься – тебе будет хорошо заглядывать в собственную душу, хорошо, когда человек может сам с собой быть гордым.
Очень жалею, что я сейчас не в Бийске. Приеду только через две недели, тогда и поговорим. А пока – крепись. Будь умницей. Крепко целую.
P. S. Я написал — не знаю что. Все как-то не то. Не умею на бумаге. Но ты читай и между строчек, ладно, сестричка?
Письмо Галку очень поддержало, помогло. Вот бы мне кто прислал такое. А может, оно мне частично адресовалось? И постепенно все сошло на нет, как говорил мне Виталий и как обещал Галке Рогов. А тут и жена Виталия приехала в Сибирь. И началась наша жизнь в общежитии без Витальки.